Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тем не менее Политбюро поддержало предложение Менжинского о невыезде и 12 июля 1921 года приняло решение уже даже не о помощи с лечением, что было крайне необходимо, а просто об «улучшении продовольственного положения Блока».
В негодовании Горький вновь обращается к Луначарскому, подчеркивая, что запрет на выезд Блока тем более нелеп, что разрешение дано Ф. Сологубу, куда менее лояльно настроенному по отношению к революции. Луначарский пишет развернутый протест в ЦК РКП(б): Блок «вместе с Брюсовым и Горьким — главное украшение всей нашей литературы». Разрешение наконец было получено, но началась волокита по поводу выезда жены Блока. И вновь Горький телеграфирует из Петрограда наркому просвещения, а тот вновь обращается в ЦК: «Прилагая при сем срочную телеграмму Горького об отпущенном согласно решению ЦК А. Блоке, очень прошу…» и так далее… Наконец, и разрешение для Любови Дмитриевны получено, но кто-то в Москве потерял анкеты для оформления паспортов — обычное советско-расейское головотяпство. Короче, когда доверенное лицо собралось ехать в Москву за паспортами, 7 августа Блок скончался.
Отдавая должное Горькому, Ф. Шаляпин свидетельствует в одном из писем 1918 года: «Сколько народа через его просьбы сейчас освобождено от тюрьмы. Хороший он человек». Трагическое неумолимо надвигалось со всех сторон. Но жизнь есть жизнь, и тяжелое, невыносимое перемешивалось с комическим. Однажды ночью зазвонил телефон. Раздался сиплый бас какого-то матроса, делавшего обыск в подозрительной квартире. На стенах развешены всякие куклы, а хозяин, спокойно сидя за столом, вырезает из бумаги чертей. Матрос решил удостовериться у самого Горького, действительно ли есть такой писатель Ремизов Алексей Михайлович, а уже ежели это он, то в своем ли он уме.
Внимательно выслушав матроса, Горький сказал: «Понимаете ли, вы в самом деле в квартире писателя Ремизова». Помолчав, добавил: «И он действительно в своем уме».
Чтобы помочь людям, приходилось прибегать к различным уловкам. Как-то явилась плачущая женщина, потребовала встречи с писателем. Оказалось, — начинающая поэтесса, мать грудного ребенка, которому нужно молоко. Горький написал соответствующую записку, а для большего успеха дела добавил, что это его незаконный ребенок и что он, естественно, подобное пикантное обстоятельство просит сохранить в тайне.
Благодарная поэтесса ушла, а сын ее, не без помощи Горького, выжил в голодном Петрограде. Однако с такими же просьбами обращались к Горькому и другие женщины-матери, и, хлопоча за их детей, он прибегал к таким же мотивировкам. Наконец распределитель продуктов не выдержал и заявил, что не в состоянии снабдить молоком такое количество «детей» Горького.
Подвижническая деятельность писателя не всегда встречала понимание, особенно со стороны людей, настроенных к революции непримиримо враждебно. В ноябре 1920 года Д. Мережковский опубликовал в газете «Последние новости» открытое письмо Г. Уэллсу. В нем доходил до утверждения, что Горький хуже большевиков, так как если те убивают тела, то этот убивает души.
Тогда же у Горького состоялся важный разговор с К. Чуковским, содержание которого критик прилежно занес в свой дневник. «Я знаю, — сказал Горький, — что меня не должны любить, не могут любить, — примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя». «Я сидел ошеломленный», — заканчивает мемуарист свою запись, сделанную 3 октября 1920 года.
Говоря так, Горький еще не мог знать, к какому куда более сложному лукавству в отношениях с новой властью ему придется прибегать потом, когда он после длительного отсутствия вернется на родину. А пока — решительно отложил в сторону перо художника и стал газетчиком. В газете «Новая жизнь», за редактирование которой взялся весной семнадцатого и которую большевики «прихлопнули» через год с небольшим, он постоянно печатал корреспонденции, которые потом объединил в книгу «Несвоевременные мысли», снабдив ее подзаголовком «Заметки о революции и культуре».
Все они, с начала до конца, были пронизаны тревогой и болью за то, что разрушительные силы, вызванные к жизни революцией, могут нанести непоправимый ущерб духовной культуре, главной общественной ценности, и ее творцу — интеллигенции.
Долгие годы цикл «Несвоевременные мысли» вообще не упоминался в горьковедческой литературе, будто бы его и вовсе не было. Как же иначе? Разве вязался он с лучезарным обликом буревестника революции, мифом, рожденным в недрах хорошо налаженного идеологического механизма!
Не вижу нужды подробно касаться этого цикла. Прежде всего потому, что читатель может познакомиться с ним и по публикации в журнале «Литературное обозрение» (1988, № 9, 10, 12), и по отдельным изданиям. Среди них следует выделить книгу, выпущенную издательством «Советский писатель», с обстоятельной вступительной статьей одного из лучших знатоков Горького, И. Вайнберга, которому принадлежат и подробнейшие комментарии. Гадавшие в ту пору по поводу причин и сроков выезда Горького за границу в конце 1921 года и читавшие ранее те же «Несвоевременные мысли», читавшие и дивившиеся смелости писателя, резкости его обвинений, бросаемых большевикам, не могли знать тогда, что Горький временами в переписке с руководителями страны вел полемику и куда более резкую. Полемику на пределе возможного. А может, и за его пределами!
Лишь недавно увидели свет некоторые письма Горького руководителям страны. Так, сообщив в октябре 1919 года Дзержинскому о том, что написал Ленину по поводу «арестов представителей науки», Горький заключает: «…я смотрю на эти аресты как на варварство, как на истребление лучшего мозга страны и заявляю в конце письма, что Советская власть вызывает у меня враждебное отношение к ней»[9].
Зиновьеву в том же 1919 году было отправлено письмо, равного которому по резкости трудно отыскать в чьем-либо писательском эпистолярии. «На мой взгляд, — пишет М. Горький, — аресты ученых не могут быть оправданы никакими соображениями политики, если не подразумевается под ними безумный и животный страх за целость шкуры тех людей, которые производят аресты». Горький называет дикими безобразия, «которые за последние дни творятся в Петербурге, окончательно компрометируют власть, возбуждая всеобщую ненависть и презрение к ее трусости».
В одном из писем Н. Бухарину той же поры М. Горький с болью пишет о том, что вопрос о жестокости — его мучительнейший вопрос. И оснований для того, чтобы этот вопрос был «мучительнейшим», жизнь дала предостаточно.
В последнее время наша публицистика высказала по этому поводу немало соображений, привела немало ценных документальных данных. Важные факты приводит в своей статье «Поговорим о свободе» Вяч. Кондратьев. Он напоминает суждение видного чекиста Лациса, который писал в газете со знаменательным названием «Красный террор» в ноябре 1919 года: «Мы не ведем войны против отдельных лиц, мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательства того, что обвиняемый действовал словом или делом против советской власти. Первый вопрос, который мы должны ему предложить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора».