Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, по поводу очерков о Соловках стоит высказать еще одно соображение. Существует важное мемуарное свидетельство, опубликованное за рубежом и принадлежащее человеку, сопровождавшему Горького во время его поездки в 1929 году по южным районам страны. Подключаясь к критическим суждениям Горького о порядках в стране, собеседник спросил, как же объяснить появление очерка о Соловках, где никакой критики не содержится. Горький ответил: «Там карандаш редактора не коснулся только моей подписи — все остальное совершенно противоположно тому, что я написал, и неузнаваемо».
Резонно могут возразить: коль скоро писатель не опротестовал постороннее вмешательство в его текст, ответственность за содержание падает на него. Верно. Но все-таки было бы немаловажно разобраться, имело ли место такое вмешательство или нет… Некоторые данные говорят за то, что какие-то «коррективы» (возможно, и существенные) не исключены. Например, не может не вызвать удивления следующий факт. Печально знаменитая статья о враге была опубликована в двух газетах — «Правде» и «Известиях», но имела не совсем одинаковые заголовки: «Если враг не сдается — его уничтожают» и «…его истребляют». Вряд ли подобная «разногласица» могла входить в намерения автора. Как видим, текстологам есть над чем поработать[8].
Возникает, впрочем, и другой, гораздо более широкий и существенный вопрос. Допустим, что ответственность за очерк и статью падает только на Горького. Достаточно ли, однако, таких фактов для вывода о полном «конформизме» Горького, о том, что он до конца жизни оставался верным прислужником сталинского режима, да еще руководствовался при этом корыстными побуждениями? Многие исследователи, как это ни странно, прежде всего зарубежные, включая и тех, кто настроен по отношению к Горькому далеко не апологетически, полагают, что позиции писателя были гораздо сложней.
Так, может быть, не стоит спешить с окончательным приговором, может, стоит произносить его уже после того, как нами будет мысленно проделан весь путь, пройденный писателем?
Наше мысленное путешествие на Соловки предостерегает от односторонности, торопливости в выводах… В этой связи одна история, происшедшая задолго до горьковской поездки по Союзу Советов, история весьма поучительная.
В конце 1918 года Зинаиде Гиппиус сказали, что Василий Розанов бедствует, подбирает окурки на вокзале. Гиппиус написала резкое письмо Горькому: одобряет ли он действия дружественного ему правительства большевиков по отношению к замечательному русскому писателю, если верен слух, что его расстреляли? Голодный, он не мог быть вреден «вашей власти». «Горький, конечно, мне не ответил», — заканчивает поэтесса.
По сведениям Гиппиус, Горький будто бы поручил кому-то из своих приспешников исследовать достоверность слуха, а потом послал Розанову «немного денег».
Как все происходило в действительности? Свидетельствует Владислав Ходасевич. Никаких приспешников не существовало. Обратиться к Горькому за помощью Розанову попросил Ходасевича Гершензон, так как лично с Горьким сам знаком не был. Деньги от Горького Ходасевич передавал дочери Розанова, причем их должно было хватить на три-четыре месяца. (Гиппиус называет это «подачкой»: «на картошку какую-то хватило». Очевидно — тоже с чужих слов. Гиппиус из писем Розанова к ней отлично знала, что тот очень благодарил Горького за поддержку.)
Какой же вывод делает из этой истории Ходасевич?
«Суд истории нелицеприятен, — говорит он. — Но для того, чтобы он был справедлив, одной воли к нелицеприятию мало. Чтобы судить верно, история должна опираться на документы и сведения, добываемые из современников данного лица или события. Без этого все ее оценки не стоят ничего. Только после того, как материал накоплен, начинается пресловутый „суд“. Дело его — разобраться в документах и показаниях, отделить правду от лжи, точное от неточного и проч. Тут и сами свидетели попадают под этот же суд».
Справедливые, замечательные слова, достойные пера настоящего ученого-исследователя! Такого, который способен подавить в себе желчность и ядовитость и любые другие личные качества, если этого требует истина. Смысл этих слов В. Ходасевича стоило бы усвоить покрепче всем нам, и особенно писателям, в подходе к прошлому.
Годы Гражданской войны…
Откуда только не получал Горький писем в ту трудную пору! Вот и еще один конверт, доставленный почтой в Петроград, на Кронверкский проспект, из Сергиева Посада, что близ Троице-Сергиевой лавры, от Василия Розанова — того самого.
Еще не вскрыв конверта, вспомнил переписку с ним с острова Капри, присылаемые из России книги… И буквально каждое письмо порождало в душе что-то такое, чего не могло дать ни одно письмо иного корреспондента. Нет, дело вовсе не в том, что оба они мыслили родственно. Скорее наоборот. И вот уже после смерти Розанова на предложение написать очерк о нем Горький ответил: «…не решаюсь, ибо не уверен, что это мне по силам. Я считаю В.В. гениальным человеком, замечательнейшим мыслителем, в мыслях его много совершенно чуждого, а порою — даже враждебного моей душе, — и с тем вместе он любимейший писатель мой».
Много чуждого, а чужое-то порой ближе близкого!..
Разорвал конверт, и словно могильным холодом пахнуло. «Максимушка, спаси меня от последнего отчаяния, — если уж и не с того света, то с самой окраины этого, с последней, пограничной черты взывал Василий Васильевич. — Квартира не топлена, и дров нету; дочки смотрят на последний кусочек сахару около холодного самовара; жена лежит полупарализованная и смотрит тускло на меня. Испуганные детские глаза… Максимушка, родной, как быть? Это уже многие письма я пишу тебе, но сейчас пошлю, кажется, а то все рвал. У меня же 20 книг, но „не идут“, какая-то забастовка книготорговцев. Максимушка, что же делать, чтобы „шли“… Максимушка, я хватаюсь за твои руки. Ты знаешь, что значит хвататься за руки? Я не понимаю, ни как жить, ни как быть. Гибну, гибну, гибну…»
И — погиб. А мог бы и выжить, обратись за помощью к Горькому чуть раньше.
Сколько еще было их, русских писателей, интеллигентов, не приспособленных к переломанному быту, которых надлежало спасать от гибели! И он делал это, делал изо всех сил.
Чего стоили, к примеру, хлопоты о том, чтобы выпустили Блока на лечение в Финляндию! Переговоры с Луначарским. Доклад Ленину. И тот и другой согласие дали. Бумаги пошли к Менжинскому, ведавшему вопросами выезда. Тот, не разобравшись, распорядился создать для поэта хорошие условия в каком-нибудь из отечественных санаториев. Совершенно не понял душевного состояния Блока, о котором А. Белый писал так: «Что касается до трудности Блока дышать российским воздухом, то, по свидетельству всех лиц, видавших его за 2 ½ месяца его болезни, — он говорил, что не мог бы выйти даже на улицы Петрограда: не вынес бы чисто внешнего вида теперешней жизни: так резко обострилось за последние месяцы (и даже более году уже длилось это настроение) отношение к нашей действительности».