Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день война окончилась.
— Жаль, что мы не догадались провести этот митинг раньше, — пошутил Анри, сидя в нашей гостиной 10 июня 1999 года на закате дня.
Жаль, конечно. Сейчас, спустя время, я мог бы о многом пожалеть, но на суровую нелитературную действительность это повлияло бы не больше, чем наш дрезденский митинг повлиял на войну. Размышляя над главными причинами окончания войны, я с грустью осознаю, что наша деятельность к ним не принадлежала. Война окончилась потому, что все стороны достигли в ней возможного компромисса с реальностью.
Америка хоть и не смогла захватить Югославию, но с уходом югославской армии получила военные базы в Косово. К началу июня все новое — в том числе ядерное — оружие она успела испытать на настоящих городах и селах, что для атакующей стороны было и нагляднее, и дешевле любого полигона. Наконец, тема Левински к тому времени уже потеряла актуальность или, как выражался на пиаровском сленге Анри, «рассосалась». Дальнейшая война была для Америки не только бессмысленной, но в какой-то мере и опасной. Бомбардировки с воздуха почти не поражали военных целей, на глазах изумленной публики все более превращаясь в геноцид, в то время как к наземным действиям никто переходить не собирался. Слишком уж очевидным было превосходство сербов там, где в заоблачные выси хай-тек вмешивался фактор мужества, древний и нехитрый, как сама война. Натовские стратеги догадывались, что с вторжением их пехоты на югославскую землю компьютерные игры кончатся, и от героев виртуальных боев полетят, так сказать, только перья. Они знали свою армию. И они не послали ее в бой.
Несмотря на поражение, у сербов тоже был свой выигрыш. Они не допустили оккупации своей страны, как это предусматривалось злополучным приложением к договору в Рамбуйе. Они продемонстрировали неэффективность огромной военной машины, а заодно и способность маленького народа ей противостоять. По словам Насти, исход войны для сербов был чем-то похож на исход битвы под Москвой в 1941 году. Тогда хоть никто и не победил, но миф о непобедимости захватчика был развеян. Пусть я и не возражал Насте, подобные сравнения мне не очень нравились. Не то чтобы между сорок первым и девяносто девятым я усматривал такую уж непроходимую пропасть — вовсе нет, просто после знакомства с методами пиар я стал испытывать аллергию к любым историческим параллелям.
Итак, будучи реалистом, роль нашего движения на театре военных действий я отодвигаю к самому дальнему его заднику. Но и там, на своем скромном месте, наше движение было замечено. Об этом я узнал от Анри в тот памятный июньский вечер. С непривычно озабоченным видом он сообщил нам с Настей, что два часа назад было отменено интервью для одной из крупнейших немецких газет. На фоне немыслимого числа данных мной интервью отказ одной из — пусть и крупнейших — газет казался мне сущим благом. Не так считал Анри.
— Интервью должен был брать Хольгер Хоффе, известный политический обозреватель. Этого типа я знаю как облупленного.
— С благородными сединами и честным лицом? — спросила Настя. — Кажется, я видела его однажды по телевизору.
— Да, торжественный и глуповатый малый. Время от времени — а эти времена ему всегда указывал я — пишет проамериканские передовицы. На нашем языке это называется быть агентом влияния.
Беседуя с нами, Анри состоял из углов: локти его покоились на коленях, а подбородок — на ладонях.
— Уж если эта напыщенная проститутка звонит мне с отказом, значит, произошли серьезные перемены. Так-то, друзья мои.
Задумчивость Анри меня забавляла. Он прекрасно знал, к чему приведет наша деятельность, и потому его нынешнее беспокойство было несколько запоздалым. Беспокоиться нужно было с той самой минуты, когда в его уме созрел план похищения самой привлекательной части света. Но, вероятно, такова уж природа человека, что грядущая, пусть и неотвратимая, опасность производит на него гораздо меньшее впечатление, чем опасность настоящая. В перемене настроения Анри было нечто наивное, почти детское, что на фоне суперменских замашек нашего друга выглядело даже трогательно.
Впрочем, Анри вовсе не был деморализован. Он был человеком, которого опасность скорее воодушевляла, чем останавливала. В легком унынии, свидетелем которого мы с Настей стали, выразилось, возможно, его привыкание к давно ожидаемой новости, но длилось оно недолго. Анри довольно быстро сумел взять себя в руки. Мне кажется также, что ему передалось и наше с Настей спокойствие (в конце концов, лидером-то был я!), так что уже к концу вечера минутная растерянность сменилась у него прежним боевым настроением. Выпив двойную против обычной порцию водки, Анри обратился к анализу наших действий в новых, менее благоприятных условиях.
Денег для самостоятельного политического плавания теперь, по его мнению, у нас было вполне достаточно. В нашем активе была и моя личная популярность, что, как известно, в конечном итоге также конвертируется в деньги. Наконец, к моменту нашего отлучения от груди стоявших за Анри таинственных организаций существовала немалая общественная поддержка выдвинутых нами идей. Решающим же было то, что теперь мы были абсолютно свободны и могли позволять себе какие угодно слова и действия. Важно было выстоять первую контратаку (в том, что она последует, мы не ошиблись; ошиблись мы лишь в оценке ее размаха), вслед за ней положение должно было нормализоваться. Так рассуждал Анри, пропуская закатный луч сквозь магический кристалл водочной стопки. И ценимый им напиток, и все преимущества нашего нынешнего положения окончательно развеяли беспокойство, первоначально охватившее Анри.
Да, беспокойство ушло, и все-таки — Анри был каким-то необычным. В нем появилась неуверенность или, скорее, то непростое чувство, которое стареющие родители начинают испытывать в отношении своих взрослых детей; смесь гордости за них и некоторого стыда за себя. Если Анри чего-то и боялся, то было это переменой ролей в наших взаимоотношениях. Ему нравилось удивлять нас и радовать, на протяжении нашей короткой необычной дружбы он всегда был немножко фокусником. По щелчку его длинных пальцев перед нашими изумленными глазами возникали служебные лимузины, телекамеры, знаменитости. Он боялся того, что теперь скорее он будет зависеть от нас, и не знал, как в этих условиях строить дальнейшие отношения.
Боялся он зря. В те несколько дней, что нам с ним пришлось пережить вслед за митингом, он открылся с новой стороны и заставил себя по-настоящему уважать. Когда Анри понял, что начатая им игра перешла в довольно опасную фазу — ту фазу, где она, собственно, уже перестала быть игрой, он не смалодушничал. В эти трудные дни он был спокоен, немногословен и мужествен. С Анри сошел налет его беспечной светскости, под которым нежданно-негаданно обнаружились черты фламандского крестьянина (воспитанного к тому же бабушкой). Я мало что знаю о фламандских крестьянах и, упоминая об их чертах, хочу лишь сказать, что есть у крестьян — в том числе, видимо, и у фламандских — особое неторопливое достоинство, умение не суетиться в опасности. Вот это и было проявлено Анри в драматический момент его жизни. Эти качества мне почему-то хочется приписать его генетике. Мне приятно назвать его фламандским крестьянином. Ударение в этом словосочетании я делаю на слове фламандский: искать в Анри просто крестьянина было бы несомненным преувеличением. В том же, что он был фламандским крестьянином, было нечто, не с действительностью связанное, нечто из области живописи. В моих глазах Анри был впрямую причастен к тем залам Старой Пинакотеки, где на коньках, веревками привязанных к башмакам, катались по льду замерзшего озера или дрались в кабачках при потускневших от времени свечах. Каким-то непостижимым образом он был связан даже с тамошними натюрмортами — при том даже, что наше нелепое обозначение этого жанра так мало соответствовало стилю жизни Анри.[33]Впрочем, французское обозначение звучит еще более неприемлемо.