Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты можешь представить, Антониета? Восемь миллионов лошадей погибло за время войны из-за идиотизма людей. Восемь миллионов…
На фронте ему приходилось учить других, как убивать лошадь. Убийство из милосердия. Один выстрел в череп.
– Если удавалось подойти настолько близко. – Он произносил эти слова через силу. – Если лошадь в панике не металась от боли.
Ему приходилось делать такое, о чем он не мог говорить, то, что заставляло его отворачиваться, чтобы я не видела, как искажается его лицо.
Мы не выходили из отеля. Еду заказывали прямо в номер. Не раздвигали шторы на окнах. Не спали всю ночь, разговаривали, прикасались друг к другу, занимались любовью, снова разговаривали, пока оба не засыпали, или мне это казалось. Потому что, открывая глаза, я видела, что Лучо пристально смотрит на меня, совсем как тогда, в Париже.
Поначалу я не догадалась, что он старается не уснуть, пытаясь защитить меня, не дать мне понять, насколько он болен. Он знал, что кошмары выдадут его.
Но в конце концов сон взял вверх, и на третью ночь я подскочила от его стонов и воплей, он кричал: на людей, на лошадей.
В ужасе я разбудила его.
– Лучо, – обнимая его, тихо позвала я; чувствуя, как бешено колотится его сердце, положила ему руку на грудь, словно это могло его успокоить. – Это я, Антуанетта. Я рядом.
Я боялась, что он отшвырнет меня, решив, что я – часть сна. Но постепенно его дыхание замедлилось, тело обмякло. Он расслабился, и я тоже.
– Антониета. – Он шептал мое имя снова и снова, уткнувшись головой мне в шею, пока мы обнимали друг друга и плакали. Не из-за того, что произошло в эту секунду, а потому, что мы каким-то немыслимым образом вновь оказались вместе после всего пережитого.
Я научилась распознавать его головные боли, которые он пытался скрыть. Но по стиснутой челюсти, побледневшему лицу, по тому, как он хватался за край стула, пока костяшки пальцев не начинали белеть, было понятно, насколько ему плохо. Он только делал вид, что ест, возя еду по тарелке и пряча ее под салфеткой.
Притворялся, что читает газету, просто держа ее перед собой и моргая, потому что его глаза были расфокусированы.
– Тебе нужно к врачу, – не выдержала я.
– Я видел врачей. Я видел много врачей.
– Что они говорили?
Он глубоко вздохнул.
– У меня слишком часто случалось сотрясение мозга.
– Что еще они говорили? – Он молчал. – Скажи мне.
– Они утверждают, что нельзя ничего предпринять. И что будет только хуже. Антониета, ты не должна здесь оставаться.
Волна страха накатила на меня при мысли о разлуке с Лучо.
– Никогда не проси меня уйти, – твердо сказала я.
– Ты должна быть в Париже, жить своей жизнью.
– Не надо, Лучо. Это моя жизнь. Неужели ты не понимаешь? Я счастлива. Я счастлива, потому что я с тобой. И мне больше ничего не нужно.
– Головные боли станут еще сильнее. Я могу перестать ходить, говорить. Мой мозг умирает.
– Я не уйду! – ответила я.
Он изучал мое лицо, ища сомнение в моих глазах, затем повернулся и открыл ящик прикроватного столика.
– Ты помнишь это? – мягко спросил он, протягивая мне потрепанный кусочек ткани.
Он был испачкан грязью, или кровью, или и тем и другим. А в углу, почти незаметно, мои инициалы. Я была потрясена. Мой носовой платок. Тот самый, который был у меня с собой на матче по поло в Мулене, когда мы впервые встретились.
Он был с ним на фронте.
– Видишь ли, Антониета, ты была со мной все это время.
СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ
Все последующие недели текли однообразно. Я регулярно ходила в ближайшую аптеку и покупала для Лучо лекарства от головной боли и веронал, чтобы помочь ему заснуть. Внимательно отмеряла дозу, потому что аптекарь предупредил, что нельзя принимать слишком много. Я ходила по местным рынкам и ресторанам в поисках чего-нибудь аппетитного, от чего он не сможет отказаться. Положив его голову себе на колени, натирала виски́. Читала газету на ужасном испанском, заставляя его смеяться. В Биаррице я кое-что ухватила, общаясь с отдыхающими испанцами, но совсем чуть-чуть. Если с улицы доносились громкие звуки проезжающих мимо машин, я закрывала окно. Когда свет становился слишком ярким, задергивала шторы.
Он поправится. Я вылечу его.
Я готовила для Лучо горячие ванны, жар и пар расслабляли его.
– Пойдем, Антониета, – говорил он, приглашая меня присоединиться к нему, и я прижималась спиной к его груди, и его тело баюкало мое. Это было сладкое, такое сладкое блаженство, когда мы растворялись друг в друге!
С тех пор как я приехала сюда, я много раз пыталась написать Габриэль, но в итоге просто сидела, уставившись на чистый лист бумаги и неподвижно держа ручку.
МИЛАЯ ГАБРИЕЛЬ, СЕГОДНЯ Я ХОДИЛА В АПТЕКУ…
МИЛАЯ ГАБРИЕЛЬ. СЕГОДНЯ Я УБЕДИЛАСЬ, ЧТО ЛУЧО ЕСТ…
Эти слова описывали мою жизнь как сплошное беспокойство и борьбу с болезнью, однако все было совсем не так.
Мы старались каждую ночь выходить на улицу, в ранние предрассветные часы было тихо, спали даже голуби. Мы шли рука об руку по пустынной Avenida de Mayo, как две тени, а вокруг был только шелест листьев на ветру да глухое уханье совы. В воздухе пахло бугенвиллеей[83] и речной водой. Именно в такие минуты он, казалось, чувствовал себя лучше всего, почти не волновался, пульсирующая боль в голове притуплялась. Мы сидели на любимой скамейке под жакарандой[84] и палисандром и, как в Довиле, смотрели на небо, где мерцали миллионы звезд.
– Вот эта? – говорил он, указывая вверх.
– Нет, – отвечала я. – Вон та.
СЕМЬДЕСЯТ СЕМЬ
– Тебе нужно отдохнуть, – однажды сказал мне Лучо. Я запыхалась, поднимаясь по лестнице отеля после поездки в аптеку, и тяжело дышала. Наступил январь.
Я улыбнулась:
– А я отдыхаю. Когда ты спишь.
Но это была неправда. Я вообще не могла заснуть и тоже стала принимать веронал. Боль в груди, усталость, которую становилось все сложнее превозмочь, тщетные попытки скрыть кашель.
Его глаза впились в мои.
– Что-то не так, – сказал он. – Ты больна.
– Мне было нехорошо, – ответила я, взяв его за руку, – пока я жила в Канаде. Тамошний климат мне явно не подходил. Здесь мне станет гораздо лучше. Обещаю.
Мы больше не гуляли по ночам. Подолгу устраивались на балконе, рука Лучо обнимала меня, его пальцы иногда играли с прядью моих волос. Вместо того чтобы сидеть под