Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рассказал об этом в моем «Post mortem» – героя, похожего на Бродского, я писал с самого себя, хоть он и нашпигован его цитатами. Борьба с Мариной Басмановой кончилась его победой. Она же – поражение: смерть.
– А чему ты научил меня?
Вопрос на засыпку.
«Е*ле, если только никто не опередил, что знать с точностью мужу не дано», – помалкиваю я, потому что знаю ответ:
«Тоже мне невидаль!»
Я бы смирился, если бы это было только ее тайной, право на которую она отстаивает, приучая меня к мысли о самой такой возможности, но она разделяет эту гипотетическую тайну со своим гипотетическим партнером, и даже если он уже мертв, чего я ему всячески желаю, это, с моей точки зрения, чудовищный крен морального баланса между нами. Может статься, никакой тайны не было и нет, но «тем она верней своим искусом губит человека».
То есть меня.
Спасибо, Федор Иванович, за подсказку.
– Нет, не изменяла, о чем теперь жалею. Жизнь прошла мимо. Любовь – приключение. У меня нет этого опыта.
– А я? – вопрошаю я, внутренне ликуя (если только это не уловка, чтобы меня утешить, т. е. в очередной раз надуть).
– Ты – муж, – объясняет мне жена, не вдаваясь в подробности.
У нее вообще странные представления в этой области: поцелуй, к примеру, считает зна́ком большей близости, чем соитие. А я и вовсе куку. Когда ее целую туда, успокаиваюсь: не позволила бы, если б изменяла хоть тысячу лет назад. Овидиево «подмылась – и будто ничего не было» слишком цинично применительно к моему случаю.
Давно, кстати, не целовал: не дает.
И покончим, наконец, с грибами.
Почему грибные походы в Вырице, Поселке, Сиверской, Лампове, Бернатах, Подмогилье и Подмосковье отодвинулись на задний план, а в память компьютера впрыгивают из моей памяти американо-квебекские? Почему новые впечатления застилают старые? Потому что старые использовал в предыдущей прозе и роздал героям? Слабое утешение, что живая жизнь пока еще не позади – по крайней мере, в микологической сфере. Как фингофил я – жив курилка, а как все остальное? Нет, еще не старик, коли вчерашний день помню лучше позавчерашнего, а живу – сегодняшним.
Я всегда жил сегодняшним днем – пусть завтра само о себе заботится. Беспокойства Лены впрок вызывают у меня недоумение и сопротивление. Что думать о будущем, до которого, кто знает, может, и не доживем? Наша эта с ней разность срабатывает вплоть до коротких временны́х дистанций. К примеру, ее дождефобия, из-за которой мы свернули в парк Мориси. Как это у Юнны? «Я сначала дождь любила, а теперь люблю окно». В это путешествие дожди нас замучили – ее больше, чем меня. Напоминаю ей про Иова: если мы принимаем от Бога добро, то почему не зло? Тем более, от зла – добро: от дождя – грибы, хоть у древних греков и была поговорка, что грибы растут не от дождя, а от грома. Но это уже относится к мифологии, а не к микологии: божьи плевки, небесная моча, испражнения дьявола, чертовы пальцы, ведьмин круг, пища мертвецов, захиревшие в лесу фаллосы. Почему захиревшие? Я встречал стоячие, дрожащие от нетерпения вонзиться в женскую плоть. Будь бабой, испытал бы встречное желание, глядя на их разъяренную похоть. Так и представляю женщину, присевшую на корточках над таким стоячим грибом. В этой группе генитальных грибов есть и женские, но мне, увы, никогда не попадались. В грибах, как и в женщинах, я – дока, даже знаю, какие мне во вред: тот же, скажем, chicken-moushroom, от которого у меня несварение, тогда как для Лены – деликатес. Еще один объект для наших с Леной споров, пока не полез за разъяснением в американский справочник.
Нет справочника, который разрешил бы другие наши контроверзы – в том числе мое по жизни легкомыслие и ее пожизненная тревога. Тьма анекдотов о пессимистах и оптимистах, но вот прямо относящийся к нам, дрожащим тварям в промокшей насквозь палатке. Сидит мизантроп с перекошенной мордой и бубнит:
– Погода – жуть, ливню конца не видно, холод собачий, грязь непролазная…
Вдруг видит в окно – под проливным дождем по колено в воде бредет мужик в одном сапоге и лыбится – рот до ушей.
– Придурок! Чему радуешься? Промок до нитки, весь в грязи, да еще сапог потерял!
– Почему потерял? Нашел!
Вот придурок и говорит своей плакучей иве, когда она вдруг, ни с того ни с сего начинает беспокоиться о живущих в Ситке на Аляске Лео и Джулиане:
– Дети – наше прошлое.
Рассмешить я ее еще могу – иногда, убедить – уже нет. Время от времени она вспоминает, что меня слушалась, и винит в своей судьбе. Можно подумать, что, если б не я, ей было бы все еще осьмнадцать.
Конечно, в чисто практическом отношении на моем сенсуативном легкомыслии мы много потеряли. Куда лучше мы могли распорядиться свалившимися на нас с неба огромными по тем временам гонорарами за книги об Андропове и Ельцине, но мы их проели и пропутешествовали почем зря. То же самое – с пенсиями, жильем, с карьерными делами. Мы не активизировали не только деньги, но и нашу политологическую и журналистскую репутацию после публикации нескольких книг на тринадцати языках и нескольких сотен статей в ведущих американских газетах. Даже в тройку пулицеровских финалистов как-то проскочили! Был бы я, или она, или оба сейчас профессорами в Беркли или Принстоне – дом, гранты, солидный счет в банке и прочее. Лена не то слово горюет – скорбит о своих нереализованных американских возможностях, подъе*ывая заодно и меня. Почему тогда я ни о чем не жалею?
Иногда, правда, мелькает, что я не должен был уезжать из России. Как будто был выбор! Точнее, мелькало – в ельцинские ранние годы, когда была еще надежда, но надежда хороша на завтрак, а не на ужин (Бэкон – Роджер то ли Фрэнсис, не помню). Хотя теперь я как-то сомневаюсь в этой максиме и живу в ожидании моих новых публикаций – статейных и книжных.
На том коротком отрезке времени, который пришелся на мою жизнь, русская история в который раз мотанула вспять, попятилась, как рак: сначала от тоталитаризма – через гласность – к демократии; потом от демократии обратно к гласности, а от нее – шаг за шагом – к тоталитаризму, уже маячит вдали. Они проснулись в чужой стране, а мне она осталась, как была, родной, но это издали, через океан, как раз потому, что я ее враз лишился: отрезанный ломоть, блудный сын, стареющий сирота. Моя любовь к России – через перевернутый бинокль. Senso unico, улица с односторонним движением. Даже обойма моих книг, выпущенных российскими издателями, не помогла мне вписаться в литературный процесс, ежели, правда, таковой там наличествует быть. А существует ли за́мок, в который ломится землемер К.? Или это всё мечты, мечты, где ваша сладость?
Я выпал из гнезда и живу теперь в чужом пространстве – географическом, топографическом, государственном, лингвистическом. Хуже того – живу в чужом времени, время переломилось, и здесь нет разницы между уехавшими и оставшимися. Переместилась кровь века, писал Тынянов, людям с прыгающей походкой досталась тяжелая смерть – век умер раньше их. Мне повезло: я сирота, я выпал из люльки времени и живу теперь заемной жизнью: родная история мне теперь вчуже, со стороны, а чужая, туземная, американская родной так и не стала. Вот и застрял вне времени, завис меж небом и землей, как Авессалом или Магометов гроб, не к ночи буде помянут. Левитация, однако.