Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недостаток справедливости, испытанный мною в России со стороны Двора и нации, заставил меня уже много лет отказаться от службы в этой стране, климат которой оказался бы, впрочем, достаточным, чтобы меня оттуда изгнать. Повсюду в других странах меня хорошо принимали, в особенности монархи. Сам не зная почему, я пользовался некоторым личным почетом, совершенно достаточным, чтобы удовлетворить мое самолюбие и который, как я заметил с тех пор, достигается легко, когда к удачным мыслям присоединяются приветливые манеры; то, что у себя дома возбуждает беспокойство, составляет успех вне дома. Но сколько я ни старался держаться вдали от сцены, к которой я принадлежал, — я не был вознагражден спокойствием духа за эту жертву, если мое удаление, вообще можно было назвать жертвой. Мой Двор находил, что я слишком счастлив, или что с моей стороны слишком смело обходиться без его милостей и чувствовать себя выше его благосклонности. Министры иностранных дворов и состоящие при них послы, в особенности представители России, стали беспокоиться при виде тех милостей, которых я там удостаивался, и, чтобы узнать причину этого явления и присмотреться к его результату, заставляли меня разделять все удобства, испытываемые теми, которые призваны играть блестящую роль, — в то время как я, не имея основания и, прежде всего, не располагая достаточными средствами, чтобы играть такую роль, не желал ничего другого, как только просвещаться и веселиться.
Утомленный глупою судьбою, выпавшею на мою долю, я решил пуститься, очертя голову, в тот лабиринт, в котором исчезают столько людей, более достойных, чем я, и который, под пленительным названием Парижа, предоставляет праздным людям столько средств развлечения. Но и там Бонапарт скоро меня откопал и приблизил к себе, желая впутать меня в свои политические сплетни. Моя откровенность и молчаливое прямодушие его обезоруживали, и я был единственным представителем противной ему партии, т. е. партии хорошего общества, которому он прощал некоторые общественные успехи. Он потерял трон, который при некоторой умеренности и меньшем самообольщении легко мог сохранить своему отдаленнейшему потомству. Бурбоны снова взошли на этот трон. Это было торжество для моих принципов и для моего сердца. Но их так плохо посадили на престол и они вели себя на нем до того вопреки своим собственным интересам и счастью Франции, что то, что должно было составить мир и счастье моей жизни, сделалось ее мучением. Поэтому я, наконец, решил удалиться в страну, где я не рисковал найти ни двора, ни дипломатов, ни интриганов, т. е. уехать в Швейцарию.
Но Лозанна, где я хотел поселиться, в виду некоторых родственных и дружеских связей, оказалась для меня чересчур маленьким городом. Много неуместных претензий на знатность происхождения и на богатство, отсталость в вопросах просвещения, казавшаяся непоправимой, мелочность взглядов, возведенная в принципы, революционное правительство, вечно жалующееся на него землевладельцы не умели ни перенести, ни свергнуть, — все эти мелкие волнения вселили в меня страх за мое новое положение. Я чувствовал, как мой ум сокращается до размеров сферы, в которую я сам его запер, и что от нравственной апатии мое здоровье пошатнулось, так что бегство показалось мне единственным исходом.
Желая в одно и то же время переменить местожительство и развлечься, выздороветь и остаться наедине, я отправился прямо во Флоренцию. Через этот город я проезжал еще в 1795 г., когда на меня было возложено Неаполитанское посольство. Красота страны, добродушие ее жителей, умеренность климата, простота придворной жизни и незначительные политические связи двора — делали для меня из этого города местопребывание, совершенно свободное от неприятностей и являющееся этапом по дороге, по которой неизбежно должны следовать все путешественники. Вместе с тем Флоренция обещала мне целый ряд наблюдений, безразличных для чувств, но весьма интересных для ума и для изучения людей.
По приезде во Флоренцию я пожелал видеть одну только графиню д’Альбани[281], вдову претендента, которая там поселилась. Я имел честь познакомиться с ней еще в Париже, куда Бонапарт ее сослал, чтобы угодить своей сестре Элизе, которая сделавшись великой герцогиней Тосканской, считала себя оскорбленной уважением, коим графиня пользовалась во Флоренции Я предполагал в ней все те качества, которые могут меня привязать, и скоро увидел, что не ошибся. Она меня приняла как человека, которого встречают в пустыне, ибо она любила и великолепно умела беседовать, а добродушные флорентийцы не отличались по части разговоров. Она просила меня смотреть на ее салон, как на свой собственный, и наметить себе в нем место, которое не могло бы быть занято никем другим. С первого же дня там мимо меня стали проходить типы из всей Европы; мне это понравилось, и я объявил, что, так как законом для меня были только мое здоровье и мой каприз, то я только там желаю видеть Двор и публику. Это показалось очень странным до тех пор, пока со мною не познакомились ближе; когда же меня вдоль разглядели, то нашли, что я довольно вежлив, а так как одобрение общества зависит отчасти от странностей и противоречий и можно всего добиться, когда ни к чему не стремишься, я скоро стал предметом ухаживания со стороны разных лиц, которые при обыкновенных условиях едва ли бы даже заметили меня. Великий герцог, к которому я не пошел на поклонение, имел любезность открыть мне доступ в свои частные сады и в свою библиотеку — одну из прелестнейших, когда-либо существовавших как по количеству, так и по выбору сочинений. Министры, которые знали, что я ими пренебрегаю лишь из антипатии к новым лицам, к визитам и к торжественным обедам, старались меня соблазнить маленькими интимными обедами и, чтобы не встречать отказа, являлись ко мне лично с приглашениями.
Наконец, все те двери, в которые я не хотел стучаться, открылись сами собою и приглашения поступали так запросто и без претензий, что я незаметно втянулся повсюду, где я не замечал стремления сделать из знакомства со мною вопрос этикета.
В дороге
Лозанна, 10 сентября 1816 г.
…Вчера я еще лежал в постели, как вдруг раздался шум, и какое-то явление, какой-то призрак меня душит в своих объятиях, приговаривая: «Едем вместе в Италию». То был знаменитый адмирал Чичагов, тот самый, которого обвиняли, что он Бонапарту дал прорваться у Березины. Это доставило мне пятичасовой разговор, замечательный по своим подробностям и доказавший мне, что такое история — эта первая из наук цивилизованных людей! Я не согласился ехать с ним вместе. Храбрый адмирал, пожалуй, принял бы меня за флот или за армию, а я люблю быть господином самому себе; но я назначил ему свидание в Милане, а он мне посоветовал провести зиму во Флоренции или в Пизе. Это немного надосадит Северу, ибо у Чичагова есть язык, а у меня — перо, но мне это безразлично.