Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ой долго. Мы прошли четверть пути.
– Четверть?..
С тех пор как умер маленький Джон, я все пытался сформулировать вопрос к Фармеру по поводу этой истории. Я не забыл, как год назад среди этих самых холмов он говорил мне: “Страдания надо сравнивать. Кто страдает сильнее. Это называется триаж”.
Понятие “триаж” родом из XIV века, образовано от французского глагола trier – отбирать, сортировать. Поначалу оно обозначало сортировку шерсти по качеству. В современном медицинском языке “триаж” имеет два значения, почти противоположных друг другу. В ситуациях, когда количество врачей, медсестер и инструментов ограниченно, например на поле боя, триаж проводят, в первую очередь оказывая помощь тяжелораненым, у которых наилучшие шансы выжить. Цель – спасти как можно больше людей; остальные будут, вероятно, брошены на произвол судьбы и умрут. В мирное же время, например в хорошо оборудованных и укомплектованных персоналом американских реанимациях, триаж не предполагает лишения помощи, он означает лишь расстановку приоритетов и первоочередное обслуживание больных в наиболее тяжелом состоянии.
Фармер всю свою жизнь выстроил вокруг триажа второго типа. Ведь это и есть не что иное, как преференция для бедных в медицине. Но Гаити скорее напоминает поле боя, чем мирный регион. Шагая вслед за Полом, я говорю, что здесь, наверное, постоянно возникают ситуации, когда решение сделать что-то необходимое автоматически означает решение не сделать чего-то другого, тоже необходимого. Не просто отсрочку, а именно отказ.
– Все время, – отвечает он.
– То есть вам всю дорогу приходится с этим сталкиваться, верно?
– Да-да, каждый день. Сделать одно вместо другого. День за днем, с утра до ночи, я только этим и занят. Неделанием разных вещей.
Тогда, спрашиваю я, как же насчет истории Джона? Как насчет двадцати тысяч долларов, потраченных пвизовцами на его воздушную эвакуацию из Гаити? Вскоре после смерти мальчика одна девушка, сравнительно недавно работавшая в ПВИЗ, призналась мне, что ее преследуют мысли о том, сколько всего можно было бы сделать на эти двадцать тысяч. А что бы Фармер ей на это ответил?
– Только не воспринимайте это как критику, – добавляю я, едва поспевая за ним.
– Да ладно, – бросает он через плечо, – не такой уж я обидчивый. Но мы же с вами это столько раз обсуждали! Либо я просто плохо объясняю, либо вы мне так и не поверили. Быть может, я никогда не сумею вас убедить, что мы принимаем правильные решения.
Я вовсе не хотел его задирать. Между прочим, сегодня он мой проводник и лечащий врач. Но я уже разбираюсь в его интонациях. На самом деле он не сердится, это просто преамбула, разогрев перед основным выступлением.
Все так же обращаясь ко мне через плечо на ходу, он продолжает:
– Позвольте мне отметить пару моментов, касающихся этого конкретного случая. Во-первых, конечно, не будем забывать, что Джона переправили в Бостон, поскольку он умирал от очень редкой, но поддающейся лечению опухоли. В Массачусетскую больницу его устроили только после того, как мы выяснили диагноз. То есть он туда поступил потому, что его взялись лечить бесплатно, и потому, что у него было редкое заболевание, которое лечится с вероятностью 60–70 процентов. Ладно. Пока все ясно. Вот на таких основаниях принималось решение. А что у него вовсе не локальная опухоль без метастазов, мы здесь узнать никак не могли за неимением необходимого диагностического оборудования. И, следовательно, во-вторых, главный, итоговый вопрос: почему мы так яростно всеми доступными средствами боролись именно за этого ребенка, а не за какого-то другого? Потому что мать привезла его к нам и он находился у нас, в нашей клинике.
– Когда Серена и Кароль за ним приехали, я все думал: окажись вы на месте, вы бы все-таки решили его везти? Он был такой истощенный.
– Истощение меня бы не остановило. Если бы я видел его, видел, насколько ему стало хуже, я не отменил бы операцию. С какой стати? На каких основаниях? Мы же не знали, что метастазы проникли в позвоночник, это выяснилось только в Бостоне.
Мы снова лезем в гору, и одышка не дает мне вымолвить ни слова. Фармер, немного помолчав, говорит:
– Но знаете, подобные комментарии от новеньких меня несколько беспокоят. Ведь мне же с этими людьми работать. Еще только не хватало тратить силы на переубеждение собственных сотрудников. Теперь приходится, конечно, но мне это не нравится. Гаитяне вот могли бы многое порассказать насчет пригревания на груди кого не следует.
– Мне не хотелось бы, чтобы вы поняли ее превратно, – отвечаю. – Девушка вовсе не имела в виду, что вы не должны были везти Джона в Бостон. Просто жалела, что столько денег потрачено, учитывая, сколько полезного можно сделать на двадцать тысяч.
– Ну да, только есть множество способов выразить эту мысль. К примеру: вот авиакомпания, которая делает деньги, эти наемники, почему они не предложили оплатить перелет? Можно так спросить. Или как насчет другой формулировки? Если я скажу, что всю свою жизнь вел долгую борьбу, обреченную на поражение? Что тогда? Если я скажу: все это в сумме дает лишь один итог – поражение?
– Долгое поражение.
– Я вел долгую борьбу, обреченную на поражение, и вовлекал в нее других, и я не отступлюсь только потому, что мы это поражение терпим все время. Теперь мне даже кажется, что иногда мы можем и побеждать. Я отнюдь не против побед. Мы с вами столько раз уже это обсуждали.
– Простите.
– Нет-нет, я не жалуюсь. Знаете, люди с биографиями вроде наших – такие как вы, как я, как большинство пвизовцев – привыкли играть в команде победителей, а в ПВИЗ мы, по сути, пытаемся объединиться с побежденными. Разница огромная. Нам хочется быть в команде победителей, но если ради этого надо отвернуться от побежденных – нет, такая игра не стоит свеч. Поэтому мы ведем долгую борьбу, обреченную на поражение. – Помолчав, он спрашивает: – Как вы себя чувствуете? Больше не колет?
Мне чудовищно жарко, но покалывающая боль прошла.
Фармер продолжает:
– И когда люди спрашивают нас про триаж, чаще всего они спрашивают не с откровенным упреком, но с глубоким недоверием к нашим словам. У них-то ответ уже готов. И вот это все ужасно выматывает, потому что, понимаете, основная масса вопросов задается… ну, как бы это лучше сказать…
– С предубеждением?
– Угу.
Пока мы слезаем вниз по крутому участку тропы, он молчит. Когда почва под ногами выравнивается, снова подает голос:
– Зарплата врача в стране первого мира. Что, если так посмотреть? Раз уж зашел разговор о деньгах, которые можно было бы потратить иначе, как насчет зарплаты врачей?
– Это мне в голову не приходило, – смеюсь я.
– Ну разумеется. Видите ли, человек поистине смиренный вспомнит об этом прежде, чем скажет что-либо еще. Мне до истинного смирения далеко, но я стараюсь. Так что давайте зададим вопрос иначе. Почему люди не думают в этом направлении? Почему молодой американский врач не говорит: боже, моя годовая зарплата в пять раз выше, чем стоимость перелета для Джона, а ведь мне всего двадцать девять или там тридцать с хвостиком? Если высказать что-то такое вслух, тебя сочтут придурком. А если скажешь иначе, то ты как бы вдумчивый. Но вот что тут такого? Что не так в этой картинке? Если человек говорит: ну я тут просто подумал, сколько всего можно сделать на двадцать тысяч, – он, значит, такой вдумчивый, здравомыслящий, понимаете ли, разумный, рациональный, с ним прямо хочется быть заодно. А если человек отметит: но молодой практикующий врач получает сто тысяч долларов, в пять раз больше, чем стоит попытка спасти ребенку жизнь, – он, значит, просто болван. Тот же мир, те же цифры, те же пропорции, та же валюта. Знаете, я вот этого никогда не понимал. То есть теперь-то понял, но и осознал, как долго к этому пониманию идти, к умению это все объяснить, никого не обижая. Ну вот, что скажете?