Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время никаких насилий не было. Полиция исчезла. Ее – как смело. Улицы остались без каких-либо представителей власти и порядка. Если в то же время появлялся на улице какой-нибудь затор, становился какой-то расторопный солдат: «Граждане, не задерживайтесь, вы мешаете движению, сознательные граждане», – вот в то время вы могли слышать беспрерывные призывы к «сознательным гражданам». Это были первые дни, и какой-то праздник был разлит всюду. Вот как Блок и говорит в своих стихах:
Вероятно, это было очень верно, только мы этого безумия сами в то время не замечали. Светлая жизнь, мол, начинается.
Я помню, всё это было связано с патриотическим подъемом. Все ощущали: революция произошла потому, что царское правительство не умело интенсивно вести войну. Может быть, это впечатление той среды, в которой я был. Это ставилось в вину старому режиму. Революция проводилась как средство интенсивно, победоносно закончить войну, с Константинополем, с проливами; у власти и появились люди, которые, казалось, могли осуществить то, что бездарное, как говорили, рутинное царское правительство не было в состоянии…
Гимназисты слушали, смотрели, наслаждались и впитывали. Пока принималось это пассивно. Сразу понравились нам, конечно, целый ряд послаблений. Если не приготовили уроки, ничего, сразу в какой-то мере исчез прежний налаженный порядок в учебных заведениях, но это уже был март месяц, апрель, середина мая, т. е. перед концом учебного года. Занятий не было дня три, пока не ходили трамваи, не было других средств сообщения, а затем они начались. И очень много времени у нас уходило на политическое осведомление: преподаватель иногда читал газету, объяснял что происходит, говорил о счастливом будущем. Преподаватели наши были молодые. Все они были с высшим образованием. Я был в гимназии, где был особый, так сказать, дух, они всегда были на товарищеской ноге с нами. Но наш классный наставник был человек хотя тоже либеральный, но на прочных позициях. И в скором времени начались острые диспуты, и главным образом у некоторых наших право настроенных старшеклассников. У нас было два молодых человека, которые для нашего класса, шестого, были уже великовозрастниками. Одному было восемнадцать, другому девятнадцать лет. Оба бежали на войну – не из нашей гимназии, еще раньше. Один теперь сразу уехал на фронт. И вот тогда и меня потянуло. Но отец мне сразу сказал: да что ты, с ума сошел? Ты будешь учиться, стране нужны образованные люди. А я мечтал хоть стать на работу: в каком-нибудь учреждении, на военном заводе. Работать, как казалось, для победы, на оборону. Я думаю теперь – это был один из показателей, под каким настроением проводилась Февральская революция в интеллигенции. Сомнения в том, что война должна быть выиграна и что она теперь будет выиграна, ни у кого не было.
Потом мы уехали на лето в Крым… И уже по дороге можно было увидеть начавшуюся разруху. Я ехал в мае месяце. Уже курьерские поезда не ходили. Раньше дорога в Крым была 26 часов – теперь ехал я двое суток. И уже в мае месяце буквально все станции были покрыты шелухой от семечек, толпою солдат с расстегнутыми хлястиками, в шинелях внакидку, с девушками-работницами, грызшими вот эти самые подсолнухи и куда-то двигавшимися. По каким документам, я думаю, этого никто не знал; никто ничего не проверял. Но еще был порядок. В вагонах второго класса, в котором я ехал, сидели проводники и беспощадно, так сказать, выпирали безбилетных, еще тем не приходило в голову, что можно сесть и во второй класс без билета и ехать. Использовали они более простые способы сообщения: товарные поезда, может быть, вагоны третьего класса, но контроль билетов еще был.
Я вернулся в Москву в период попытки корниловского переворота. И уже в семнадцатом году корниловский переворот вызвал у меня неприкрытый восторг и радость. Я в этот момент был в пути. Я должен был уже начинать первого сентября занятия, и за несколько дней выехал из Крыма в Москву. Ехал я со своей сестрой, посадили нас в поезд, сказали проводнику: «Не позволяйте им гулять по станциям». Ну, мы, конечно, поэтому и гуляли до последнего звонка. И вот тут митинговали солдаты. Я помню, как один рассказал о Корнилове: «Я, товарищи, знаю его, можно сказать, совершенно близко. Я был в его дивизии. Если такой возьмет власть, то остается только "утягивать язык…"» – и он назвал такое место, куда его очень трудно втянуть. «Втянуть живот, затаить дыхание и говорить "так точно". С таким не пошутишь». Этот простой солдатенок, вылезший в Синельниково на бочку, пока поезд стоял, произносил эту сакраментальную речь. А я помню, тогда перед этим же был позор Калуща: позор поражения, когда наступала седьмая армия, смена слабого главнокомандующего, назначение Корнилова – как оздоровление. Казалось, что корниловское выступление дает окончательный перелом в сторону порядка и продолжения войны. Но когда я приехал в Москву, еще дело Корнилова не было выяснено. Меня встретил отец и на мои восторги сказал мне – да, но так ведь нельзя разговаривать с правительством: генерал, подчиненный правительству, не может предъявлять ему ультиматумов, так мы далеко зайдем. Это заставило задуматься, но вообще, и у отца и у меня срыв корниловского выступления, за который полностью возлагалась вина на Керенского, толкнул наши ощущения в контрреволюционную сторону. В то время уже стало известно о двусмысленной роли депутата Думы Николая Николаевича Львова, который был посредником между Корниловым и Керенским. Он считался путаником. Стало известно и самоубийство генерала Крымова. Самоубийство генерала Крымова, которого хорошо знал мой двоюродный брат, офицер, он был у него адъютантом, и то, что он нам об этом Крымове еще до революции рассказывал, показывало, что погиб такой человек, который мог ни перед чем не остановиться. Кузен скоро приехал в Москву и рассказал, что, будучи адъютантом у Крымова, он слышал, как Корнилов спросил Крымова, отправляя его с кавалерийским корпусом на Петербург: «Ну, а заняв Петербург, что вы думаете делать?» – Тот ему сказал, что, конечно, первым делом, для показа, нужно полностью ликвидировать совет солдатских и рабочих депутатов. – «Как же вы их думаете ликвидировать?» – «Сколько, их?» – спросил он у Корнилова. – «Кажется, около тысячи трехсот человек». – «Тысяча триста человек? – у меня хватит столбов в Петрограде, чтоб со всеми этими расправиться. Тогда в России больше не будет позора, предательства и крови».
То, что говорил мой двоюродный брат Николай, подтверждали и после мои старшие товарищи в эмиграции. Мне рассказывали, например, про Крымова уже после гражданской войны некоторые офицеры.
Генерал Врангель командовал одним из полков у него в дивизии в 1916 году, и говорят, что Врангель был его школы. Врангель был очень талантливый эффектный генерал, но любил покричать о своих успехах. Крымов сказал ему: «Если вы делаете что-то на 80 процентов, а хотите кричать на сто – не годится. Делайте на сто, и тогда я не буду протестовать, если вы будете кричать на все сто процентов», – это сказал Крымов своему подчиненному, Врангелю. Он его, так сказать, поучал (это мне рассказывал есаул Козлов, адъютант Врангеля, когда Врангель командовал Нерчинским полком). И вот то, что этот человек, которого мы знали по рассказам моего двоюродного брата, застрелился, казалось, подчеркивало безнадежность положения.