Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы двое спешно направляемся в глубину парка и приходим к отдаленному выходу. Решетка закрыта, сторож в своем домике. Для меня это риск в будущем; сейчас-то мы выйдем, но показание этого человека сможет, если до этого дойдет, послужить к обвинению в том, что я вывел Керенского. Возлагаю надежду на его глупость, приказываю открыть решетку и вывожу Кузьмина на улицу, прямо ведущую к вокзалу. Больше я никогда о нем не слыхал.
Вслед за сим я спокойно возвращаюсь во дворец, прохожу мимо часового у ворот кухонного каре и на лестнице слышу голос Книрши, громко кроющего собаку Керенского, удравшего и всех предавшего. Он идет за мной в мои комнаты, горячо жмет мне руку и говорит, что не знает, как благодарить меня за огромную услугу. «Портфелем министра народного просвещения в вашем кабинете», – говорю я. Кажется, он не понял иронии.
Возмущение, вызванное среди казаков исчезновением Керенского, было огромно, самые нелестные эпитеты висели в воздухе. Между тем переговоры с большевиками продолжались и кончились тем, что вечером коммунистические эмиссары прибыли во дворец и вместе со своими товарищами из гатчинского совета переняли власть. Казаки получили право свободного ухода на Дон, в то время как высшие офицеры во главе с Красновым были на следующее утро отвезены в Петербург в Смольный, где их через короткое время освободили.
Княгиня Шаховская и я проводили вечер под арестом в наших помещениях, когда открылась дверь и вошел Книрша с расстроенным видом, в сопровождении своего солдата, и сказал трагическим голосом: «Je suis perdu». Он еще не подозревал, насколько на первых порах будет мягко новое правительство. Террор будущих лет был еще далек; большевики сами были столь удивлены своим успехом, что еще не решались всерьез проявлять свою власть. По-видимому, и они думали, как почти все, что они удержатся не больше недели.
Поздно вечером в Гатчину приехал Троцкий. Книрша был эсером, Троцкий когда-то – меньшевиком. В царское время они были между собой знакомы. Троцкий приказал освободить Книршу под условием, что он завтра вместе с Красновым и другими офицерами отправится в Смольный. Приказ об освобождении было не так легко привести в исполнение: солдатик был приставлен к Книрше другой властью и, так как этой власти больше не было и некому было его отставить, он в силу дисциплины не считал себя в праве отойти от него, покуда один из них не помрет. Он как тень ходил за ним с ружьем на плече. Насилу уговорили.
Отныне для дворца и для меня началась поистине страдная пора. Среди ночи, после этого памятного дня, я услышал шаги большого числа людей по плитам коридора. Это шла «красная гвардия», рабочая милиция, сыгравшая большую роль в перевороте, ведомая местными коммунистами, занимать помещения. По существу это было логично: Керенский не постеснялся превратить дворец в казарму, почему большевикам было не сделать того же! Разница состояла лишь в том, что при Керенском следовали, правда, всё меньше и меньше, моим указаниям, в то время как являвшиеся ныне действовали собственной властью. Что мог я им возразить? Я был должностным лицом низложенного правительства, без полномочий от нового, то есть не имеющим никакого официального характера. Тем не менее, я вошел в сношения с теми, кого в эту минуту можно было рассматривать как исполнительную власть. Я обратил их внимание на то, что следовало охранить имущество, отнятое у «деспотов» и принадлежащее отныне народу. Таким рассуждением я добился, что только служебные помещения, то есть всё то же кухонное каре, будут заняты, в то время как на двери, ведшие в исторические комнаты, были наложены печати.
Зато в пожертвованной части здания всё было предано разгрому. Там был ад. Множеством своих ярко освещенных комнат она резко отделялась от погруженной во мрак остальной части здания. В этом большом костре снаружи через окна было видно движение странных силуэтов, точно сорвавшихся с рисунков Жака Калло. Они сновали по коридорам, по комнатам, лежали по паркетам, кроватям, диванам, сдвинутым вместе креслам и стульям. Везде были видны тела, только тела, в большинстве пьяные, и над всем этим мелкой дробью сыпалось великое, могучее, правдивое, свободное русское ругательство, придавая этой чертовщине умиротворяющую ноту. Среди фигур, носившихся по дворцу и вокруг него, была одна особенно живописная – товарищ Герман, латыш или эстонец. Всклокоченные светлые волосы, фуражка набекрень, пулеметные ленты через оба плеча, ружье в руках, всегда готовый стрелять, если кто покажется в окне: собственной властью он решил, что это запрещается. Заводский рабочий, член красной гвардии, он был символом разбушевавшегося пролетариата.
Я составил рапорт народному комиссару просвещения Анатолию Васильевичу Луначарскому, предполагая, что мой музей должен относиться к его ведомству. Я ставил себя в распоряжение нового правительства и сообщал о принятых мною для безопасности дворца мерах. С грузовиком, увозившим Краснова и его присных, я отправил княгиню Шаховскую в Смольный с этим рапортом.
Что до меня, то я перенес свое местопребывание в центральный корпус, куда я попадал через двери, неизвестные захватчикам. Таким образом я мог, хотя бы временно, уйти из этого бедлама и обрести равновесие; оно мне было необходимо, потому что от моего поведения зависела судьба содержимого дворца. Из окон этого корпуса я мог обозревать весь тот флигель, где шел разгул солдатчины. Два мира, разделенные больше чем столетием, в эту минуту соприкасались на моих глазах. Здесь, в этой величественной тишине жил, казалось, еще XVIII век с его роскошью, его беспечностью, суетностью, мелкими придворными интригами, иногда приводившими к дворцовым переворотам и тайным убийствам, там – поднимавшийся огромный вал новых времен, готовый захлестнуть мир, пролетариат, в опьянении торжествовавший свою первую победу.
«Победителей не судят», пусть так, но всё, что я могу спасти из наследия прошлого, я спасу, буду бороться за последнюю люстру, за малейший пустяк. Я прикинусь чем угодно, приму любую политическую окраску, чтобы охранить духовные ценности, которые возместить труднее, чем людей.
Я сошел в нижний этаж, в личные комнаты Императора Павла; сел рядом с походной кроватью, на которой спал государь, когда он услышал, как убийцы взламывали его двери, и на которую положили его бездыханное тело. Рядом с кроватью на стуле висел мундир и тут же стояли сапоги, снятые им перед сном, на полу лежал коврик работы императрицы Марии Феодоровны; наконец, за кроватью – ширмы, за которые спрятался царь при входе заговорщиков. Убийство произошло в Петербурге в новоотстроенном Михайловском замке, но предметы, как драгоценные реликвии, следовали за вдовой во всех ее передвижениях, и каждый вечер она молилась у этой постели. После ее кончины они оказались в Гатчине. Как убийцу тянет к месту его деяния, так меня в эти минуты тянуло к немым свидетелям преступления моих предков, и я пребывал в раздумьи в этом месте, где царила торжественность смерти, в то время как на близком расстоянии бушевала страшная стихия.
Казаки, собравшиеся к уходу на Дон, в течение нескольких дней сожительствовали во дворце с большевиками. Часто они жаловались на покражи; замков, казалось, не существовало, даже из ящика моего письменного стола, лучше охраненного, чем все остальное, исчезла маленькая картина Адама Эльсхеймера «Товий и Ангел». Единственная более или менее значительная пропажа музейного имущества, случившаяся в эти дни. Среди казачьих офицеров, которых я приглашал к столу, был живописный есаул Коршун. Приземистый, с орлиным носом, небольшой острой бородкой, он действительно напоминал птицу, имя которой носил. Выглядел он бравым из бравых и вероятно таковым и был на поле сражения. Он ведал полковой казной, которую во время сна клал под подушку. Новым гостям удалось ее у него вытащить, покуда он спал. Никогда мне не приходилось видеть подобного превращения; этот человек, которому, казалось, сам черт не брат, плакал как ребенок. Его честность не могла перенести мысли, что на нем будет лежать подозрение. Еще многому ему предстояло научиться от нравов новых времен.