Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это особое свойство Анны Павловны первыми почувствовали чуткие и более понимавшие славянскую душу Анны Павловны русские критики, являвшиеся вместе с тем и талантливыми писателями: Сергей Андреевский, Юрий Беляев, Валериан Светлов, Александр Плещеев, а в последние годы Андрей Левинсон.
В своей статье «La mort du sygne»[58] Левинсон писал: «Двадцать, тридцать раз я говорил о ней при ее жизни. И всегда в известный момент, когда, казалось, я разгадал чудо ее искусства и тайну ее личности, у меня не хватало слов. Можно спокойно разбирать технику, рассматривать грани таланта, но перед откровением гения, перед проявлением Божественного приходишь в состояние сладостного смятения». В другой статье «Le genie d’ Anna Pavlova»[59] он пишет: «Сколько раз, при жизни Анны Павловой, пытался я разгадать загадку ее искусства, которому не было ничего равного и, особенно, ничего подобного. Какая обманчивая самонадеянность! Каждое из ее появлений на подмостках граничило с чудом, которое нельзя определить разумом.
Теперь, когда ее нет больше с нами, когда лебедь былых времен вырвался из своего изгнания среди нас, у нас нет больше надежды проникнуть в эту тайну; химическая формула соединения этого тела с душой навсегда потеряна. Внезапно Павлова исчезла из нашей среды, умерла, вышла из пределов нашей досягаемости: и только тогда мы заметили, что она не была нам дана навсегда, но только на время, и будет взята обратно. Мы всегда подозревали, что это существо, так чудодейственно окрыленное, не совсем принадлежало к нашему миру и совсем не принадлежало к нашему времени. Вспоминаешь чувство, которое охватывало вас при виде ее танцев, что это что-то несовместимое с нашей эпохой, отжившее, если хотите, или, как теперь говорят, неактуальное. Это зависело от качеств ее души не меньше, чем и от качеств ее земной оболочки, переполненной одухотворенностью. В мире, все более и более лишенном всяких тайн, некоторые из ее аттитюдов граничили со сверхъестественным. В наших современных столицах она была так же чужда, как какая-нибудь пери или фея, или другое легендарное существо, наполовину мечта, наполовину действительность. Каждый из ее жестов был не только арабеском, исполненным с совершеннейшей грацией, но и символом неизгладимого. И под символом я не подразумеваю какой-нибудь туманный иероглиф, но образ ясный, конкретный и захватывающий – внутренней жизни. Другими словами, ее искусство было самой поэзией. Теофиль Готье писал в одной парижской газете около века тому назад, что Тальони была одним из величайших поэтов своего времени и что она была гением в той же мере, как лорд Байрон или Ламартин. Насколько более одинокой была Анна Павловна, которая одна в наши дни была хрупким сосудом этой силы лиризма, этого пламени поэзии, этого порыва в потусторонний мир…»
Другой русский писатель, Петр Пильский, в своей статье «На смерть Павловой» говорит: «Можно было Павлову разбирать технически, залюбоваться ее руками, чудесными изгибами ее кисти, изумительно выгнутым подъемом ноги, хрупкостью плеч. Очаровывала ее строгая в своей божественности красота, вводила в восторг ее игра, где мудрость сочеталась с легкостью, артистизм с непосредственностью, где все озаряла, обволакивала нежность и трогательный лиризм… Можно было рассуждать и взвешивать, оценивать и определять – не удавалось и не удастся одного: разгадать тайну игры Павловой. Эта тайна скользила, не поддаваясь ни описанию, ни самому красивому неистовству слов, ни их математической точности. Веяние Святого Духа, воплощенного в неземных формах высочайшего искусства, носилось над залом, нежно пронизывало душу, надолго, навсегда оставалось в памяти потрясение благодарного сердца. Но формулы не было, и ни один из зрителей, ни один из критиков до сих пор так и не сумел запечатлеть явленного им чуда, проплывшего перед их глазами таинства сладчайшего из сновидений искусства…»
За русскими критиками почувствовали в Павловой это неземное и французы. Критик газеты «Ле журналь» Гастон Павловский писал:
«Ее несравненный талант воплощает в себе искусства всех времен. Заставить плакать сердце с помощью видимости жизни – ничто, но растрогать до слез душу и заставить вибрировать в унисон с ней прообраз красоты, дремлющей в ней, – это дар, близкий к Божественному».
Другой французский критик, кончая разбор искусства Анны Павловны, говорит: «Анна Павлова не танцовщица: она непосредственное выявление Божества».
Английские критики, восхищаясь Анной Павловной, разбирая ее как танцовщицу, превознося ее грацию, изящество, ее технику, неизменно выражали недоумение по поводу того явления, которое представляет в искусстве Павлова: «Мы понимаем, – писали они, – что Павлова изумительная танцовщица, что ее огромный успех вполне заслужен. Но какими чарами она может так покорять своего зрителя? Почему мы, следившие с интересом за ходом спектакля, видевшие декорации, костюмы, танцы и игру других артистов, с момента выхода на сцену Павловой переставали видеть все остальное и весь интерес сосредотачивали на этой маленькой, хрупкой женщине? Мы начинали жить тем, что она изображала, и когда она исчезала за кулисами, мы ждали лишь того момента, когда она снова появится и озарит всех чувством радости». На английском языке есть слово: «personality», определяющее обладание такими свойствами, которые придают человеку свой особый облик и характер, отличающими его от всех других. Английские критики полагали, что впечатление, производимое Анной Павловой, было результатом этой индивидуальности, исключительно сильно ею проявляемой. Но если английские критики находили только это объяснение загадки, то английская публика, и во всяком случае большая часть ее, сразу почувствовали в Павловой ее пленительную, но неразгадываемую тайну. В первый же свой сезон в Лондоне Анна Павловна получила письмо от незнакомой ей молодой женщины, в котором та рассказывала о пережитой драме и безысходной тоске, владевшей ею уже несколько лет. Эта женщина, по совету матери, пришла посмотреть танцы Анны Павловны и затем стала бывать в театре каждый вечер, в течение нескольких недель подряд, и благодаря совершенно непередаваемому ощущению духовной радости, обретаемой на этих спектаклях, почувствовала такое умиротворяющее впечатление красоты, что она опять захотела жить. Затем молодая пара, собиравшаяся вступить в брак, просила Анну Павловну их благословить. Жених и невеста объяснили свое желание тем, что искусство Анны Павловой – самое прекрасное, что им привелось видеть в жизни.
По всему складу своего характера должен себя отнести к числу людей, склонных к позитивному мышлению. К экзальтированности других я отношусь скорее скептически. Но с годами случаи таких психических воздействий личности и искусства Анны Павловны повторялись все чаще и сделались наконец обычными. Может быть, причина здесь была еще и в том, что испытала сама Анна Павловна за эти годы. Оторвавшись в 1914 году от России, которую Анна Павловна страстно любила, пережив войну, гибель и смерти друзей и знакомых, она глубоко перечувствовала и трагедию родины – революцию. Сначала Анна Павловна увлекалась идеями свободы, равноправия, народного пробуждения. Анне Павловне казалось, что для достижения этих идеалов никакие жертвы не будут слишком велики. Но затем началось разочарование. Почти все ее друзья и знакомые, уцелевшие от войны, погибли от лишений за годы революции.