Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скурлатов, правда, этого не чувствует. Он органически проникнут верой в значительность своего дела. В пору его молодости живопись действительно бывала в центре внимания. Возникали бурные споры, случались успехи, скандалы... Этот пижон Шаронов издевается над рассказами старика Барсова. Ну а Ленин? Говорил же он Луначарскому: «Вы помните, что Кампанелла в своем «Солнечном государстве» пишет о том, что на стенах его фантастического социалистического города нарисованы фрески, которые служат для молодежи наглядным уроком по естествознанию, истории, возбуждают гражданское чувство — словом, участвуют в деле образования, воспитания новых поколений. Мне кажется, что это далеко не наивно и с известным изменением могло бы быть нами усвоено и осуществлено теперь же... Я назвал бы то, о чем я думаю, — монументальной пропагандой».
Что же перед этим нынешние споры и спорики ревнителей абстракционизма? Разве эта возня от интереса к искусству? Чепуха! Уж скорее здесь политика. Политика, которая и разводит спорящих по разные стороны баррикад.
...Никритин взял тюбик сиенны, выдавил на палитру. Отмахнувшись от мухи, он набрал краску на кисть. Тени, тени... Тени под глазами... Может, углубить?..
...Забегал попрощаться Герка Шаронов. Переворошил книги, скоморошничал. Рассказывал, что побывал в Ангрене у шахтеров. Спускался в шахту — бр‑р‑р!.. «Ничего ребята, но в подземное царство я больше не ходок!»
— Поеду лучше к родным, на север, — подрыгивал он ногой. — Завтра же, подло виляя бедрами, побегу в союз — просить командировку. Такую вещь задумал — ахнете!
— Уж от скромности не умрешь... — отозвался Никритин.
— Мой конек сейчас... — Никритин передернулся от знакомого словечка. — Мой конек — экономика. А скромность — с экономической точки зрения — предприятие убыточное. Учти! Это тебе не жук на палочке!..
Мелькнул, исчез Шаронов.
И зачастил Непринцев. Зачем? Почему? Непонятно...
Сидел, морочил голову разговорами о новой польской живописи. Подумаешь — открытие: примитивы! Новшество — с полувековой бородищей!
Читал стихи. Все о любви, о девушках...
Никритин кривил губы, но слушал. Пряно, чуть-чуть затхло.
Шли в ресторан. До «Зеравшана» было близко. Садились за столик возле окна, на котором еще не стерлось полукружие золотой надписи «Регина» — старое название.
Пили...
Откупоривая бутылку шампанского, Непринцев говорил:
— Помнишь, в арабских сказках... джинна, запечатанного в кувшине? Сейчас мы выпустим джинна на волю... Джинн — это наши чувства... Откроем бутылку — и выпустим их, вечно запечатанные, застегнутые на пуговицы до горла...
— Старо, старо!.. — закуривая Никритин. — Заголимся! Это еще Достоевский предлагал. А на иного голого и смотреть-то противно. Лей, чего там искать оправдание, если выпить хочется!
— Не сердись, а плачь... — взглядывал Непринцев, разливая вино. — Пусть неудачник плачет... Пей! Мы оба с тобой — «не» и «ни»... — медленно, не морщась, он обсасывал дольку лимона. — Я — поэт не‑удачник, Не‑принцев, ты — художник ни‑кчемушный, Ни‑критин. Мы сами отрицаем себя.
«Неудачник!.. — думал Никритин. — Почему мне, собственно, не нравится это слово? Потому что ему нравится быть неудачником! Я, кажется, раскусил тебя. Ух ты... веревка!»
— Слушай, а ты бываешь счастлив? — сквозь зыбкую пелену хмеля Никритин в упор смотрел на него.
— Счастье? — Непринцев, держа на отлете мизинец, досасывал лимон. — Ненавижу это слово. Расплывчатое, бездарное. Что оно означает? Сытость? Удачу в любви? Медуза это, а не понятие. Если и поверить в него... оно имеет лишь будущее время. Все человечество стремится к нему и, наверно, остановилось бы в своем развитии. Никакого прогресса не было бы. Все хотят счастья... А что оно такое?
— «Остановись, мгновенье: ты — прекрасно!..» Забыл? — цитировал Никритин. — Наша с тобой задача в том и есть, чтобы запечатлеть это мгновенье счастья.
— Далось оно тебе! — Непринцев махнул рукой.
Говорить он умел. Зло и остро. И тем больше раздражал. После бесед с ним Никритину всегда вспоминались стихи:
Наш разговор с ним, очень длинный, трезвый,
со стороны, наверно, был похож
на запечатанную пачку лезвий,
где до поры завернут каждый нож.
И вот пришла пора «распечатать пачку»... Однажды Непринцев сказал о Тате:
— Брось! Как женщина она скучна.
— Хочешь — откровенно? — сказал Никритин тяжело, уже пьянея и до белизны в пальцах сжимая рюмку. — Хочешь? Не люблю я тебя. Ох, как не люблю!
— За что? — откачнулся Непринцев, вскинул помутневшие, навыкате глаза. — В чем я виноват перед тобой?
— За что? — подался через стол Никритин. — А за что не любишь змею? Ее вина в том, что она змея!.. Уходи лучше, не вводи в искушение, не то поступлю, как человек со змеей... Позже Никритин смущенно посмеивался над собой. Разошелся — прямо как провинциальный трагик!.. Но Непринцев исчез. Пропал, испарился...
Никритин переложил кисть в левую руку, прижал большим пальцем, пропущенным в отверстие палитры. Поправил на запястье часы: ремешок осклиз от пота, сползал, мешал работать.
Он снова взялся за кисть, заторопился, увидев, что Тата начинает уставать. Сидит с выражением наказанной девочки, более чем обычно похожая на брата, на Женьку.
Вновь включились, затикали мысли второго слоя.
Женька... Сосунок паршивый... Откуда что берется у таких неприкаянных маленьких обезьян, цинично-сообразительных и меряющих все на свой аршин. Взять хотя бы последнюю встречу с ним...
...Утро в тот день задалось тусклое, пыльное. Над городом шел ветер. Не порывистый, а плотный, постоянный, набравший силу. Вздутые, как паруса, на одной ноте — без пауз — шумели деревья. Не работалось, не читалось. Тоска сжимала сердце.
Ветер не принес прохлады: шел со стороны песков. Лишь к вечеру он начал стихать.
Провалявшись весь день на диване, Никритин оделся и вышел на улицу. Прозрачная, как звон в ушах, тишина осталась на улице после ветра. Солнца из-за домов уже не было видно. Лишь оплывали медью притихшие вершины тополей. Никритин купил на углу у лоточника сигареты и отправился к Кадминой.
В автомобильном боксе горела переносная лампочка. Худосочный свет терялся в темных углах. Тата обтерла руку о штанину комбинезона и протянула Никритину.
Женька