Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но город продолжал наступать. С тех пор как Чиж наведывался сюда последний раз (а было это не больше двух недель назад), он уже продвинулся метров на сто, из чего следовало, что дни кладбища действительно сочтены.
И Чиж подумал: да вот же он, выход! Не надо кричать, не надо писать, не надо стрелять и биться головой о стену, пытаясь предотвратить неизбежное. А надо тихо, никого не беспокоя, выбрав безлунную ночь, приехать сюда и просто раскопать могилу. Если хватит времени, сил и везения, то все три. А если нет – только одну, Женькину. А родители простят. Родители всегда прощают своих детей, на то они и родители.
Да нет, конечно, зачем это – положить в шкаф? Это уже из какого-то скабрезного анекдота. Вернее, из частушки. Похабной. «А я свою милую из могилки вырою. Вырою, отмою, в…у, зарою»… Нет, ничего такого Чиж в виду не имел.
Чиж имел в виду совсем другое. Купить домик в деревне, а еще лучше – глухой, заброшенный лесной хутор. Положить ее у корней старой яблони, чтобы каждую весну могилу, как снегом, заметало бело-розовыми нежными лепестками. И тихо жить рядом, а по вечерам приходить под яблоню, садиться в изножье и, наблюдая за неторопливой сменой времен года, вести долгие молчаливые разговоры обо всем и ни о чем…
Какой-нибудь маргинал, бегающий от жены к похожей на нее, как две капли воды, такой же крикливой, тупой и жирной соседке, с полным сознанием своей правоты назвал бы Чижа извращенцем. Тогда бы Чиж убил его на месте, и все было бы так, что хуже некуда. Но маргинал был в полной безопасности, поскольку Чиж своих воззрений не афишировал. С его точки зрения, извращенцем был этот самый гипотетический маргинал. Извращенцем он был относительно безобидным, а потому заслуживал помилования: пусть себе живет, все равно от него никому ни жарко, ни холодно.
Так я и сделаю, решил Чиж. Деньги? Чепуха, деньги будут. Продам машину, квартиру, вот тебе и деньги. Во всяком случае, на хутор в лесу и какой-нибудь раздолбанный «уазик», чтобы ездить за продуктами, хватит. И еще останется. Так что деньги – не проблема. Только сначала – Вронский. А то ведь мечтать о тихих вечерах под яблоней хорошо, но, даже если плюнуть на все, кроме этих вечеров, на кладбище теперь без боя, поди, и не прорвешься…
Он напряг зрение, вглядываясь в даль, и горько покивал, вторя своим мыслям: ну, да, так и есть. Вон они, суки.
Впереди, съехав на обочину и при этом довольно далеко забравшись в мертвый прошлогодний бурьян, стоял черный микроавтобус с тонированными окнами. Это был «мерседес» – новенький, на литых титановых дисках, весьма дорогостоящий и решительно неуместный здесь, в чистом поле. Какого-нибудь фанатичного поклонника Ильфа и Петрова эта криво торчащая из бурьяна лакированная иностранная игрушка непременно навела бы на мысль о холеных заграничных гостях, рыщущих по российскому бездорожью в поисках вожделенного рецепта легендарной табуретовки. Но у Чижа она вызывала совсем другие ассоциации. Сам Александр Леонидович Вронский, лично, с некоторых пор предпочитал солидный, роскошный, престижный и несокрушимый, как пятизвездочный круизный лайнер, «майбах». Зато его охрана прочно, как на героиновой игле, сидела на «мерседесах» – разумеется, черных и, разумеется, с тонированными стеклами, что зрительно превращало машину в вырубленный из цельного куска ночного мрака и любовно отполированный монолит. Видимо, эта марка чем-то очень нравилась начальнику службы безопасности Кривошеину. Чиж готов был согласиться, что «мерседес» – машина и впрямь очень хорошая. Но, с его точки зрения, бывший полковник внешней разведки мог бы не так открыто демонстрировать свои пристрастия, особенно когда они шли в ущерб делу, выдавая его присутствие, как торчащие из-за кулис ослиные уши.
Этот лакированный сундук на титановых дисках Чиж уже видел. Было это на следующий день после похорон «дяди Марка», когда он решил наведаться на кладбище – рассказать Женьке, как было дело, и заверить, что «дядя Саша» от него все равно не уйдет. Имея в виду предшествовавшие этому визиту события, он из предосторожности объехал вокруг кладбища и был вознагражден, обнаружив торчащий в бурьяне на обочине пыльного проселка «мерседес-вито», которому здесь совершенно нечего было делать.
Конечно, один раз ничего не значит. Конечно, черный микроавтобус мог оказаться тут совершенно случайно, по сотне вполне уважительных, неизвестных Чижу причин. Но Чиж не имел права рисковать, потому что в этой войне он был единственным солдатом, а воевать приходилось против всего света. И он уехал, чтобы вернуться сегодня. И, вернувшись, обнаружил вот это.
Сняв руку с обтянутой кожаным чехлом баранки, он взял с соседнего сиденья купленное два часа назад соломенное сомбреро и нахлобучил его на голову. При этом выяснилось, что он забыл оторвать магазинный ярлык, который теперь болтался перед глазами, как подвешенная к ветровому стеклу плюшевая безделушка. Чиж перевернул сомбреро так, чтобы ярлык очутился на затылке, и нацепил большие солнцезащитные очки. Потом открыл бардачок, вынул оттуда и скормил магнитоле компакт-диск, содержавший, если верить яркой этикетке, «золотые хиты русского шансона». Чиж предпочитал классику или, на худой конец, рок; от шансона его тошнило, но в интересах дела иногда приходится терпеть и не такое.
Он опустил стекло слева от себя и до упора вывернул регулятор громкости, а затем перешел на четвертую передачу и надавил на газ. Хриплый баритон, воспевающий прелести блатной романтики, заглушил громыхание многострадальной подвески. «Не свое – не жалко», – подумал Чиж и еще прибавил газу.
Он пролетел мимо стоящего на обочине «мерседеса» в громе музыки и клубах пыли, оставив в сознании сидевших внутри людей четкий, как сделанная хорошей камерой цифровая фотография, отпечаток: ярко выраженный лох в соломенном сомбреро и темных очках, сидящий, выставив локоть в открытое окно, за рулем своей раздолбанной, но любовно вылизанной «семерки» цвета «баклажан» и ловящий кайф от быстрой езды и музыки, слушать которую он, по понятиям, в общем-то не имеет никакого права.
– Балдеет лошара, – констатировал охранник по прозвищу Падлоид, обращаясь к напарнику.
(Его звали Павлом. Он был высокий, тучный, темноволосый и носил низкую прямую челку, сильно напоминающую малороссийскую модель стрижки, некогда без причуд называвшуюся «под горшок». При обращении к нему украинская форма его имени – Павло – сама собой просилась на язык. Как-то раз его шеф, Дмитрий Иванович Кривошеин, пребывая в юмористическом расположении духа и распекая Павла за какое-то мелкое упущение, назвал его Павлоидом, по аналогии