Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Товарищ боец, военнопленных гоните? – поправляя круглые очки, обратился начальник группы к одному из конвоиров.
– Бог их знает, кто они такие. Для нас – бандиты. Вы спросите лучше об энтом у начальника конвоя, товарищ, – хмуро отвечал чисто выбритый молодой сероглазый боец-конвоир с суровым лицом.
– Не положено здесь, товарищи! Проходите! – сухо обронил начальник в кожаной фуражке со звездой, кожаной же куртке, юфтевых сапогах. Он подъехал верхом на жеребце, ощупывая маузер в кобуре на левом боку.
– Старший военспец Всевобуча, Белоозерцев, – прикладывая руку к козырьку фуражки со звездой, представился начальник группы. – Извините за интерес, товарищ начконвоя, – пленных гоните? А форма, кажется, наша. Перебежчики?
– А! Всевобуч! Стало-ть, свои люди. Командир роты ЧОН Юго-Западного фронта Петровский, – представился начальник конвоя, прикладывая руку к козырьку.
– Форма наша на них, товарищ Петровский, а видно, что под арестом, – завязал разговор Белоозерцев.
– Нет, товарищи. Хуже, чем перебежчики. Насильники и мародеры!
– И откуда ж такие?
– Да все оттуда – из Конармии! Из их 6-й кавдивизии. Анархисты, мать их…
«Да, вот где довелось встретиться мне снова с Конной армией спустя почти год после Касторной, – подумал Кирилл, придерживая пенсне и вытирая легкий пот, выступивший на переносице и лбу. – Только теперь я у красных, а за кого они – простые бойцы Первой Конной?»
– И что же их теперь ожидает? – вновь спросил Белоозерцев.
– Уже осуждены решением военно-революционного трибунала, – было ответом.
– Так теперь их в лагерь?
– Нет, товарищ, этих 157 человек в расход, – отвечал начальник конвоя…
Рука у бойца расстрельной роты ЧОН Павла Абрамова не дрогнула, когда он жал на курок, целясь в сердце чубатому, усатому здоровяку в казачьих шароварах. Но на душе у него было ой как муторно. Стреляли-то своих… Павел скрытно и тихо молился в душе, прося Бога о прощении. Но он знал, что те, кого расстреливали сегодня, еще позавчера насиловали и убивали, вымещая свою злобу за поражение под Замостьем на мирном еврейском населении. Да, стать палачом нелегко…
* * *
Служебная надобность занесла есаула Пазухина в Феодосию в начале октября всего на два дня. В городе было спокойно и тихо. Не слышно было выстрелов, не грохотала артиллерийская канонада. Безмолвны и величественны, как и многие века подряд, высились вознесенные над морем и городом прибрежные скалы. Но все же военное беспокойство словно витало в воздухе. На городской площади есаул «снял» приличную, смазливую «девочку» и отправился с ней в ближайшую дорогую ресторацию. Там Алексей заказал водки и шампанского, салат, селедочку, шашлыки, фрукты – виноград, персики – и что-то из сладостей, насколько позволяло его офицерское портмоне. Они выпили. Она – шампанского. Он – стакан водки. Закусив и слегка захмелев, есаул закурил и, подсев ближе к даме, положил ей руку на талию. Та не сопротивлялась и вела себя вполне доступно. Папиросный дым плыл над головами восседающих в зале ресторации. Небольшие столики были уютны и застелены чистыми белыми скатертями. Пианист негромко и пьяно играл на фортепьяно. Пазухин выпил еще и хотел уже предложить женщине отправиться в отдельный кабинет, как публика стала кому-то бурно аплодировать. Вызванный для выступления оказался невысоким, коренастым мужчиной средних лет с гривой русых волос, бородой, подобной той, какую носят старцы-отшельники. Нити серебра блестели в бороде и усах. Одет он был довольно прилично, хотя и незатейливо. На нем красовались дорогой серый пиджак и белая рубашка без галстука. Пронзительными и потаенными глазами он обвел примолкшую публику и стал негромко, медленно, но очень внятно читать. Пьяный Пазухин слегка вздрогнул и внимательно осмотрел поэта. Перед его внутренним взором поплыли воспоминания о Петрограде и поэтических выступлениях поэта-прапорщика Гумилева. Внимание к кокотке ослабело, и Алексей весь превратился в слух.
– Голубые просторы, туманы,
Ковыли, да полынь, да бурьяны…
Ширь земли да небесная лепь!
Разлилось, развернулось на воле
Припонтийское Дикое Поле,
Темная Киммерийскя степь.
Поэт читал с легким, почти незаметным грассером. Голос его завораживал и будил какие-то неясные, тайные струны русской души.
– Вся могильниками покрыта —
Без имян, без конца, без числа…
Вся копытом и копьями взрыта,
Костью сеяна, кровью полита,
Да народной тугой поросла.
Только ветр Закаспийскийх угорий
Мутит воды степных лукоморий,
Плещет, рыщет – развалист и хляб —
По оврагам, увалам, излогам,
По немерянным скифским дорогам
Меж курганов да каменных баб.
Вихрит вихрями клочья бурьяна,
И гудит, и звенит и поет…
Эти поприща – дно океана
От великих обсякшее вод.
Распалял их полуденный огнь,
Индевела заречная синь…
Да ползла желтолицая погань
Азиатских бездонных пустынь.
За хазарами шли печенеги,
Ржали кони, пестрели шатры,
Пред рассветом скрипели телеги,
По ночам разгорались костры,
Раздувались обозами тропы
Перегруженных степей,
На зубчатые стены Европы
Низвергались внезапно потопы
Колченогих, раскосых людей.
И орлы на Равеннских воротах
Исчезали в водоворотах
Всадников и лошадей.
Много было их – люты, хоробры,
Но исчезли, «изникли, как обры»
В темной распре улусов и ханств,
И смерчи, что росли и сшибались,
Разошлись, растеклись, растерялись
Средь степных безысходных пространств.
Поэт остановился, оглядел курящую публику огненными глазами и немного помедлил.
– Кто сей, столь волосатый и столь талантливый? – шепча в розовое ушко женщине, спросил Пазухин.
– О, это наша местная достопримечательность. Поэт Волошин. Живет недалеко, в Коктебеле, верстах в пятнадцати от города. Очень странный, задумчивый, прозорливый, таинственная личность. Его неоднократно видели и заставали купающимся в полном неглиже. Он раздевается на пляже, не стесняясь даже дам, – с улыбкой и жеманством отвечала кокотка.
Вновь послышался голос поэта:
– Долго Русь раздирали по клочьям
И усобицы, и татарва.
Но в лесах по речным узорочьям
Завязалась узлом Москва.
Кремль, овеянный сказочной славой,
Встал в парче облачений и риз
Белокаменный и златоглавый
Над скудою закуренных изб.
Отразился в лазоревой ленте,
Развитой по лугам-муравам,