Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Самое дорогое, дурачок! – втолковывала Шурочка. – Из того, что имел, – самое дорогое. Выпивку и уши!
«Она еще не знает о наследстве» – подумал Василий.
– Твои уши – очаровательны! Я влюбилась в них с первого взгляда. Помнишь, в коммуналке на кухне ты ковырял пальцем в левом ухе?
– Как сказать, припоминаю вроде.
– Я так страдала при мысли, что вместо твоих ненаглядных пришьют паршивые золотые, – вздохнула Шурочка и вновь расцвела. – Ну а к ушам приложилось остальное – ум, честь, совесть!
Она осыпала поцелуями уши и все-все, что прикладывалось.
– И попа сказочная! Знаешь, со шрамом она возмужала – просто Шварценеггер! Мы не дадим ее в обиду.
Василий так разнежился! Миллионы подобных признаний уместились бы в его вселенском сердце. Он чувствовал, что был уж мертв, но восстает из праха.
Царь Моктесума, святая Приска, богиня плодородия и даже Алексей Степаныч больше не страшили. До полного возрождения остался сущий пустяк – упаковать сокровища и сдать алькальду под расписку. Пусть строит новый грандиозный храм в честь всех святых и иже с ними!
«Когда святые в рай идут, о Господи, как я хотел бы, о Господи, как мы хотели б, шагать средь них в одном строю!» – пели божественным дуэтом Шурочка с Василием по крутой дороге к алькальдии.
Все счастливые государственные учреждения меж собою схожи. А несчастливо каждое на свой лад.
Тяжелые двери алькальдии были криво приоткрыты, и резной апостол Петр растерян, будто посеял ключи.
Пока Шурочка с Василием поднимались по серебряной лестнице, вверх-вниз и обратно пробежали с дюжину охранников, отдаленно напоминавшие военизированных апостолов, только более растерянные и возбужденные.
– Попахивает переворотом, – сказал Василий. – Чего они суетятся?
– Да это один и тот же! – заметила Шурочка. – Погляди, на поясе три кобуры, а под мышкой четвертая.
На исходе лестницы он уже нетерпеливо поджидал – с толстой тетрадью, в которой должен расписаться всяк входящий. И Василий, расшалившись, махнул сабельным росчерком – Чапаев, а Шурочка отметилась Анной Карениной.
Провожая эту мало совместимую парочку к приемной алькальда, охранник то и дело порывался заговорить – что-то сильно наболевшее, накипевшее не давало покоя и выплеснулось-таки у самых дверей:
– Документы проверял! Клянусь девственницей Гвадалупой! Он вызывал доверие! Кто же мог знать?
Сумбурное признание предварило сомнения и страсти, царившие в самой приемной.
Две секретарши – Пати-Лети и Пипита – дымились многозначительными сигаретными клубами. Вероятно, уже высказали все, что могли-хотели, и теперь таинственно общались взмахами бровей, миганием и таращением глаз, краснением и бледнением щек, кручением носа и трясением, будто от утюжного ожога, кистями рук, что в мексиканской среде означает невероятный эмоциональный перегрев.
Любезная Пати-Лети протянула небольшие анкеты, куда требовалось внести семейное положение, группу крови и отпечаток пальца на собственный выбор.
– Присаживайтесь, – сказала она. – Придется чуть-чуть подождать. Аль рато![50]
– Не уверена, – возразила прямолинейная Пипита. – Возможно, аста маньяна.[51]
Шурочка и Василий опустились на мягкие, располагающие к долгой отсидке стулья. Напротив под стеной стояла картина, укрытая полотном, а от ее висения сохранился большой светлый квадрат.
– Можно взглянуть? – спросила Шурочка, быстро пресытившись квадратом.
– Думаю, – с заминкой ответила Пати-Лети, – можно. Это портрет нашего алькальда.
Приподнимая полотно, Шурочка улыбнулась Василию:
– Интересно, в чьи руки попадут сокровища Моктесумы?
– В руки народа! – бодро сказал он. – И эти руки воздвигнут храм.
Но те, что высовывались с портрета, вряд ли чего-либо когда-либо воздвигали – разве что преграды и препоны. Они напоминали запретительные кирпичи.
Екнуло Шурочкино сердце. Одним махом сдернула она полотно. И опустилась на пол, едва ли не в кирпичные руки. Это был портрет Алексея Степаныча Городничего!
Художник изобразил его в полный рост, изумрудноглазым и золотоухим, между двумя ширмами со сценами из жизни Моктесумы.
– Невероятно! – воскликнул Василий, будто залюбовался Моной Лизой. – Какая мощь! А глубина экспрессии! А эта загадливая ухмылка!
Шурочка, как царевна-лягушка, медленно, от кощея, завороженно, пятясь по полу, шепнула:
– Тихо, Васенька, – бежим без паники.
– Вам так понравился наш алькальд? – удивилась Пати-Лети, не подозревавшая о сногсшибательной силе искусства.
– Бывший алькальд! – поправила не без злорадства Пипита. – Нынешней ночью он навеки покинул свой пост.
– Умер? – выдохнула Шурочка.
– Для города – безусловно!
– Не говори так! – вмешалась Пати-Лети. – Быть может, он еще займет место в строю.
– Только в арестантском! – отрезала Пипита.
Похоже, они пустились вскачь по новому долгому кругу, и Шурочка постаралась вывести их тележки сразу на финишную прямую.
– Что же приключилось?
– Сегодня ночью, – начала Пати-Лети, вздыхая через слово, – когда алькальд работал…
– Известная работа – делишки обделывал, сети плел, – перебила Пипита, нервно раскачиваясь на стуле.
– В его кабинет ворвалась бешеная собака, – срывающимся голосом продолжила Пати-Лети.
Пипита едва не грохнулась:
– Какая собака? Благородный человек! Народный мститель, вроде Сапаты! Он требовал кусок мяса для каждого мексиканца – есть свидетели в соседних домах!
– Ну хорошо – собака с признаками народного мстителя, – пошла на уступки Пати-Лети. – Ее сейчас допрашивают в ветеринарке. Ворвалась и чуть не загрызла алькальда!
Выскочив из-за стола, Пипита затопала ногами:
– Глупости, глупости, глупости! Укусил пару раз для острастки! И вообще неважно, сколько – укусы не являются смягчающим вину обстоятельством. А факты говорят, что бывший, слава богу, алькальд напился, свинья свиньей, и в этом безобразном виде изнасиловал[52]трех девушек!
– Двух, – прошептала Пати-Лети, утирая слезы. – И не совсем девушек.