Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктор, как обычно, стал быстро набираться. Зато Павел – уже бритый, отпущенный на два дня на похороны – был необычно сдержан и красив. «Пашка стал настоящим бугаём», отметил про себя пятнадцатилетний Сташек. В чёрном пиджаке и белой рубашке, гладко выбритый, он первым, раньше Виктора, поднял стопку и проговорил:
– Мой дедушка… дедуля мой, Назар Васильевич Матвеев… он был настоящий мужик. Земля пухом! – и опрокинул стопку в рот. За ним все потянулись, выпили, негромко одобрительно заговорили и стали закусывать.
По мере того как выпивка убывала, переливаясь в гостей и хозяев, как были извлечены из кладовки в сенях ещё три бутыли самогона, гости разговорились, пошли толочь – как оно и бывает на всех поминках – разные посторонние темы. И то сказать: умер старичок, повезло, дожил до хрен знает скольких лет, всё и всех пережил: революцию, две войны, почти всех вождей нах… Не сидел, не страдал, скончался в мирное время в своей постели. Позавидовать можно! Ну, и ладно уже, будя, тут ещё пара человек в живых осталось, и у них ой сколько проблем. Взять хотя бы…
Но у Павла, уже нагретого, был продуман свой канон поминок. Раз за разом он вертал разговорившихся гостей к теме дня: к свежепокойному деду Назару, которого твёрдо решил отныне и навеки возвести в ранг святых.
– Мой дедушка! – подняв голос, произнёс Пашка. – Он был очень добрым. Не жадным был. Взял на воспитание чужого пацана, дал ему дом, семью…
– Эт кто чужой был? – дребезжащим старческим голоском перебила вдруг Настасья Васильевна. Вот, поди же, а казалось, она так в своё горе ушла, что и не видит, и не слышит никого… – Чё эт ты несёшь, Панька?
– …всё сделал, чтобы тот человеком стал… – вроде и не замечая бабкиной реплики, продолжал Павел. – У своих кусок изо рта вынимал и тому отдавал. – Он постучал ножом по тарелке: – Дядь Семён! Чё ж вы ни словечка об этой части своей биографии?..
Батя умолк на полуслове, обернувшись к Павлу со стопкой в одной руке и куском пирога в другой. На его лице ещё оставалось оживление от разговора с соседом по столу.
– Да ладно те, сын! – прикрикнула Людмила. – Прям уж вам, Матвеевым, и кушать было нечего! Всегда был запасец, всегда припасали. А то, что сироту пригрели, так и молодцы, и хватит языком молоть…
И опять тётя Настя встряла:
– Ты пей и молчи, Панька! Ты дядь Сямёну ня судья, ты яго не-кормил-не-одявал…
– Ну ты кормила! – поднял голос Пашка. – Дед кормил! – И видно было, что неймётся ему, гложет его что-то. Сидел со значительным лицом, уперев в отца пьяно-взыскательный взгляд… А батя… с этим, блин, куском пирога (да хоть бы на тарелку уже положил!) вроде как служил подтверждением слов говнюка-Пашки о скормленном ему сто лет назад куске хлеба. Батя посреди интересного разговора был, никак не мог включиться в тему. Сказал, улыбаясь:
– Ты чего, Павлуша? Да у меня родни только и осталось, что вы. К чему ты это?
– Ладно, хватит! – крикнул сыну Виктор. Решил включиться, исполнить роль хозяина дома и справедливого отца: – Уймись, новобранец, мля… защитник отечества!
Дальше реплику завалило отборными породами мата, и гости зашикали и забормотали: некрасиво на поминках, нехорошо это!
Сташек сидел рядом с отцом, оглушённый. Не мог понять – что происходит, почему Павел взъелся на батю; в те минуты ничего ещё не мог сопоставить, не мог сообразить, что сам Павел вряд ли когда-нибудь задавался вопросом о детстве дяди Семёна, что, пьяный, он просто выдаёт накопившиеся в его памяти, в сознании, разговоры, которые слышал все эти годы. Пашка сейчас был рупором семьи, её пьяным искренним рупором.
Все эти мысли придут к Сташеку потом и будут неотвязно крутиться, требуя какого-то выхода, какого-то действия… А в те минуты, сидя рядом с батей, единственный трезвый за этим столом, он вдруг впервые ощутил прилив бешенства, с каким впоследствии совладать не мог никогда. Это было совсем не похоже на вспышку азарта в мальчишеской драке или на яростную досаду в минуту какой-то неудачи. Это был неукротимый поток ледяной ненависти, заливающий грудь и захлёстывающий голову. В такие минуты всё его тело пульсировало упругой силой, кулаки небольших, в сущности, рук, становились как кувалды, в висках потрескивала взрывчатая ослепительная ясность. Сейчас, за батю, за это его растерянное лицо, он мог убить кого угодно.
– Да он хоть бы слово! – не унимался Павел, дирижируя стаканом. – Хоть бы слово благодарности!.. Я за ним нарочно следил… и на кладбище… Мне ж за деда обидно. Этот… он же только из-за деда человеком стал. Вся его поррода… он бы сейчас каким-нибудь напёрсточником… как все его предки… Он бы сейчас на зоне где-нибудь… а то и пришили бы где его…
Сташек поднялся, аккуратно придвинув за собою стул.
Могло показаться, что воспитанный паренёк просто собрался отлучиться в уборную, стараясь не обратить на себя внимания остальных гостей. И вдруг, метнувшись вдоль стола, обеими, сцеплёнными в молот кулаками, одним ударом вбил в красивое лицо брата всё своё бешенство. Брызнула и густо потекла кровь из разбитого носа, изо рта… Павел сдавленно крикнул, ошалело схватился руками за лицо, и тогда (потом это вспоминалось как поэтапное и странно отрешённое действие, но произошло в две-три секунды) тем же молотом в грудь Сташек обрушил Пашку на пол вместе со стулом…
Тут все очнулись, завопили, повскакивали из-за стола. Людмила заголосила и кинулась к лежащему Пашке с полотенцем в руках. А на Сташека налетел батя, и вовремя: тот бы ногами принялся Пашку метелить. Батя залепил ему затрещину и поволок вон из избы…
Странной лихорадочной побежкой, не глядя друг на друга, они удалялись от дома по улице к железнодорожной станции. Ни словом не перебросились – как два преступника, уносящие ноги от погони. И тяжело дыша, покачиваясь, батя всё время что-то с горечью неразборчиво бормотал самому себе, укоряя, возмущаясь, но почему-то и оправдываясь… А вот Сташек, ошпаренный затрещиной, чувствовал такое молчаливое облегчение, почти счастье, почти торжество! Его трясло, на руках словно бы отпечаталось лицо брата, от удара ныли косточки пальцев. Зато голова была лёгкая: багровый морок бешенства, накативший за столом от Пашкиных слов, истаял, испарился, как не бывало. Потому и сердце билось часто, взахлёб, чуть не ликуя! Сташек знал, что уже никогда ни он, ни батя не вернутся в дом «родни»; знал, что сейчас произошло нечто важное и правильное, и слава богу, всё кончилось… Кончились муторные паломничества в Гороховец, оборвалась насильственная связь, умерший дядя Назар словно уволок в могилу тягостный мир своей угрюмой семьи.
– Подожди… – пролепетал вдруг батя, останавливаясь. Они уже были перед зданием вокзала. – Дай постою… – С одутловатым, изжелта-бледным лицом, он ощупывал нагрудный карман на кителе, словно пытаясь там обнаружить что-то забытое… Пожилой, очень пожилой человек… «Хорошо, что он мне влепил!» – подумалось вдруг Сташеку. Значит, батя не станет казнить его молчанием. Наказание, конечно, последует, и суровое, но не самое страшное – не молчание. А ведь бывали в их жизни дни, а однажды и недели, когда батя упорно молчал и даже двигался по дому так, будто сквозь сына проходил; будто Сташека не существовало.