Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робер, сидевший с матерью в глубине гостиной, подозвал меня.
– Какой ты добрый! – сказал я. – Чем мне тебя отблагодарить? Может быть, завтра поужинаем вместе?
– Хорошо, но только с Блоком; я с ним столкнулся в дверях; поздоровался он со мной сухо: ведь я же, – правда, неумышленно, – не ответил на два его письма (он не сказал, что обиделся на меня за это, но я и так догадался), зато потом он был со мной так ласков, что я не могу проявить неблагодарность к такому преданному другу. Я уверен, что это дружба вечная – по крайней мере, он ко мне привязан навеки.
Я не думаю, чтобы Робер глубоко заблуждался. Ожесточенные нападки часто являлись у Блока следствием искренней симпатии, если он почему-либо считал, что ему не платят тем же. Он неясно представлял себе, как живут другие люди, ему в голову не приходило, что человек может заболеть, уехать, а потому, если кто-либо не отвечал ему в течение недели, он принимал это за непреложный знак охлаждения. Вот почему я никогда не склонен был думать, что для диких выходок, которые он себе позволял сначала как друг, а потом как писатель, у него были важные поводы. Блок доходил до полного исступления, когда ему отвечали на них ледяным спокойствием или пошлостью, от которой он окончательно выходил из себя, зато теплое чувство часто укрощало его.
– А вот насчет того, что я, как ты утверждаешь, сделал тебе доброе дело, – продолжал Сен-Лу, – то это неверно, тетушка сказала, что это ты от нее бегаешь, не разговариваешь с ней. Она думает, что ты на нее за что-то сердишься.
К счастью для меня, если бы я и поверил этим словам, наш предстоящий отъезд в Бальбек не дал бы мне возможности еще раз увидеться с герцогиней Германтской, уверить ее, что я на нее не сержусь, и таким образом поставить ее в необходимость признаться, что это она имеет что-то против меня. Достаточно было и того, что она даже не предложила мне посмотреть картины Эльстира. Однако я не испытывал такого чувства, будто мои мечты не сбылись: я и не надеялся, что она со мной об этом заговорит; я знал, что не нравлюсь ей, что она никогда меня не полюбит; самое большее, чего я мог желать, это чтобы благодаря ее обаянию во мне осталось от нее, – ведь я же виделся с ней перед отъездом из Парижа в последний раз, – безоблачно светлое впечатление, которое я увез бы с собою в Бальбек, и это цельное впечатление жило бы во мне всегда вместо воспоминания, сотканного из тоски и грусти.
Виконтесса де Марсант ежеминутно прерывала разговор с Робером, чтобы сказать мне, как часто он говорит с ней обо мне и как он меня любит; преувеличенная ее любезность была для меня почти обременительна – ведь я же чувствовал, что она вызвана боязнью рассердить сына, которого она сегодня еще не видела, с которым она жаждала остаться наедине и на которого она, как ей казалось, имела не такое большое влияние, как я, почему ей и следовало меня ублажать. Однажды, услышав, что я спрашиваю Блока, как поживает его дядя, Ниссон Бернар, виконтесса де Марсант осведомилась, не тот ли это, что жил в Ницце.
– Ну так он знал виконта де Марсанта еще до его женитьбы на мне, – сказала виконтесса. – Мой муж говорил, что это прекрасный человек, чуткий, благородный.
«Чтобы дядюшка ни разу ему не солгал – нет, этого не может быть!» – наверно, подумал бы Блок.
Мне все время хотелось сказать виконтессе де Марсант, что Робер неизмеримо больше любит ее, чем меня, и что, хотя бы даже она относилась ко мне неприязненно, я не такой человек, чтобы навинчивать его против нее, стараться посеять между ними рознь. После того как герцогиня Германтская ушла, мне стало легче наблюдать за Робером, и только тут я заметил, что в нем снова поднимается досада, приливая к его застывшему, мрачному лицу. Я боялся, что его самолюбие страдает после сегодняшней сцены, когда он в моем присутствии безропотно вытерпел грубости своей любовницы.
Внезапно он вырвался из материнских объятий и, уведя меня за бюро с цветами, перед которыми опять уселась маркиза де Вильпаризи, сделал мне знак идти за ним в маленькую гостиную. Я направился туда, но тут де Шарлю, вероятно подумав, что я ухожу, на полуслове прервал разговор с князем фон Фаффенгеймом и, круто повернувшись, оказался прямо передо мной. Я оторопел, увидев, что он взял цилиндр с буквой «Г» и с герцогской короной. В проеме двери, которая вела в маленькую гостиную, он, не глядя на меня, сказал:
– Я вижу, что вы стали бывать в свете, так вот, доставьте мне удовольствие – навестите меня. Но это довольно сложно, – продолжал он, и взгляд у него сейчас был отсутствующий и озабоченный, точно он боялся навсегда лишиться удовольствия, если упустит случай сговориться со мной о том, как его получить. – Я редко бываю дома – вы мне напишите. Все это я вам объясню в более спокойной обстановке. Я сейчас ухожу. Проводите меня немножко. Я вас не задержу.
– Будьте повнимательнее, – сказал я. – Вы по рассеянности взяли чужую шляпу.
– Вы не хотите, чтобы я взял мой собственный цилиндр?
Я вообразил, – именно такой случай был недавно со мной, – что кто-то унес его шляпу, а он, чтобы с непокрытой головой не выходить на улицу, взял первую попавшуюся, я же, открыв эту проделку, поставил его в неловкое положение. Я не стал спорить. Я отговорился тем, что мне еще надо сказать несколько слов Сен-Лу.
– А сейчас он разговаривает с этим идиотом – герцогом Германтским, – добавил я.
– Отлично сказано! Непременно передам моему брату.
– А вы думаете, что это может быть интересно господину де Шарлю? (Я полагал, что его брат тоже должен носить фамилию де Шарлю. Сен-Лу что-то мне объяснял в Бальбеке, но я забыл.)
– При чем тут господин де Шарлю? – оборвал меня барон. – Идите к Роберу. Мне известно, что вы сегодня принимали участие в кутеже, который он устроил для позорящей его женщины. Вы должны употребить все свое влияние и растолковать ему, как он огорчает свою бедную мать, да и всех нас, пачкая наши имена.
Я хотел возразить ему, что во время этого унизительного для Робера кутежа мы говорили об Эмерсоне,[270]Ибсене,[271]Толстом и что она уговаривала Робера пить только воду; желая пролить бальзам на уязвленную, как мне казалось, гордость Робера, я попытался оправдать его любовницу. Я не знал, что в эту минуту, несмотря на всю свою ярость, он упрекал не ее, а себя. Даже в ссорах добряка со злюкой, притом что добряк совершенно прав, всегда найдется какой-нибудь пустяк, который может создать злюке видимость правоты хотя бы только в одном-единственном пункте. А так как всеми прочими пунктами злюка пренебрегает, то, едва лишь добряк почувствует, что она ему необходима, едва лишь ему станет невыносима разлука, едва лишь, вследствие упадка духа, он сделается особенно беспощадным к себе, он припомнит нелепые ее упреки и подумает, что, пожалуй, они не лишены некоторого основания.