chitay-knigi.com » Современная проза » Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Перейти на страницу:

Подобно Филдингу и некоторым другим коллегам-писателям, Гоголь тоже делится с читателем соображениями, связанными с писательской работой, но его интонация, в отличие от Филдинга, — дружеская и интимная. Описывая возницу и слугу героя, он говорит: это персонажи неважные, они ничего не добавляют и не убавляют в сюжете. Почему же тогда он пишет о них так подробно? Потому что

…автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то, что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.

Последний писатель, о котором мы будем говорить, совсем другого толка. В отличие от Кестнера и Гутмана, Филдинга и Гоголя, это писатель выдуманный. Мы упоминали о нем, говоря о возлюбленной сестре и сестре-возлюбленной. Это ирландский монах Клеменс, рассказывающий историю брата и сестры в «Избраннике» Томаса Манна.

Обычно, когда книга написана от первого лица, рассказчиком является один из ее героев. Но в данном случае Клеменс выступает не как одно из действующих лиц, а как писатель, который написал читаемую нами книгу. Таким образом, у «Избранника» есть как бы два автора: Клеменс — автор выдуманный, но явный, и скрывающийся за ним Томас Манн, автор настоящий, реальный.

В отличие от своего создателя Томаса Манна, Клеменс — не профессиональный писатель, и у него нет писательских амбиций. Он определяет себя как «воплощение духа повествования». Тем самым он как бы утверждает, что у повествования, у рассказа есть независимое существование, и роль писателя — дать ему материальное воплощение, чтобы люди могли его прочесть и понять. Это напоминает религиозную концепцию, согласно которой человек — будь то мессия, пророк или религиозный лидер — это средство для выражения замысла Бога и осуществления Его воли.

Обо всем этом говорится уже в самом начале книги. Клеменс описывает там физически невозможное, казалось бы, событие: колокола всех римских церквей звонят сами по себе, без звонарей, которые тянули бы за их канаты, и все горожане невероятно изумлены:

Кто звонит в колокола? О нет, не звонари. Они высыпали на улицу, как и весь римский люд, услыхав столь необыкновенный звон. Взгляните-ка: колокольни пусты, канаты свободно свисают. А все-таки колокола качаются и, гремя, ударяются о стенки била. Неужели мне скажут: никто не звонит? Нет, на это отважится разве лишь человек, ничего не смыслящий ни в логике, ни в грамматике. «Колокола звонят» — это значит: кто-то звонит в них, даром что колокольни пусты. Так кто же звонит в колокола Рима? — Дух повествования. Да неужто же может он быть повсюду. […] — Еще как может! Он невесом, бесплотен и вездесущ, этот дух, и нет для него различия между «здесь» и «там». Это ведь он говорит: «Все колокола звонят».

Эта формулировка усиливает связь рассказа с миром религиозной веры. Выражения «он может быть повсюду» и «он невесом, бесплотен и вездесущ» обычно относятся к Богу, и творение словесным путем известно нам не только из сотворения литературных миров — это также способ действия Бога, когда Он создает вполне реальный мир. Слова: «Все колокола звонят» уподоблены здесь словам: «Да будет свет» из Книги Бытие. И так же, как у религиозного верующего, у читателя нет выбора: он должен принять этот бесплотный звон как реальный факт.

В сущности, Томас Манн повторяет здесь договор, заключенный много лет назад Генри Филдингом со своими читателями. Филдинг там заявил, что он создатель собственного литературного королевства и потому «волен дать ему какие угодно законы». Так вот, в королевстве по имени «Избранник» колокола звонят сами по себе. Даже если это явление не согласуется с законами физики, оно вполне согласуется с законами литературы.

Стало быть, он сам и звонит. Такой уж этот дух духовный и такой абстрактный, что по правилам грамматики речь о нем может идти только в третьем лице и сказать можно единственно: «Это он». И все же он волен сгуститься в лицо, а именно в первое, и воплотиться в ком-то, кто говорит, и говорит от его лица: «Это я. Я — дух повествования, нашедший себе пристанище в библиотеке монастыря Санкт-Галлен».

И тут, подобно тому, как слова Бога воплощаются в звуках, исходящих из горла Иеремии или Исаии, так дух повествования воплощается в облике человека-автора: «Кто же ты, называющий себя "я"… и воплотивший в себе дух повествования?» — «Я Клеменс Ирландский».

Я чернец, я ни к чему не прилепился сердцем на этой земле, я, так сказать, закален против счастья и против страданья и, опоясанный цингулом[182], неуязвим для судьбы.

В противоположность тому, что говорит Филдинг вслед за Горацием, утверждая, будто для сочинения истории писатель должен испытать горе и радость, плакать и смеяться, Клеменс утверждает, что при описании горестей и радостей своих героев ему оказывают помощь как раз отстраненность, аскетизм и неопытность. «Потому-то дух повествования и выбрал меня своим сосудом», — пишет он, когда рассказывает о страданиях Сибиллы, забеременевшей от своего брата.

Но поскольку Клеменс — человек, безоговорочно религиозный, а его рассказ — это рассказ о грехе и поскольку жизнь героев этого рассказа очень далека от его собственной жизни, невольно возникает вопрос: почему он пишет эту повесть?

Отчасти это можно объяснить тем, что Клеменс — монах католический, а герой его рассказа в конце концов становится Римским Папой Григорием Святым. Но даже сам Клеменс не удовлетворяется этим объяснением, и его ответ, как мы только что видели, один: пишет он потому, что его «выбрал дух повествования».

От этих слов тоже веет религиозным ароматом. Они напоминают посвящение библейских героев в пророки: «Я буду при устах твоих, и научу тебя, что тебе говорить», — сказал Господь Моисею[183]и: «Вот, я вложил слова Мои в уста твои», — говорит он Иеремии[184]. Как и в случае с Моисеем, Клеменс не может отказаться. Подобно Иеремии, и в его костях горит огонь, и этот огонь заставляет его писать. Эта обязанность дорого обходится ему. Она обрекает его на страдания. Он вынужден писать о жизни, от которой хотел бы отстраниться: о страсти, о кровосмесительстве, об охоте, о рыцарских поединках и роскошных трапезах — обо всем том, чего он гнушается, из-за чего ушел в монастырь. Он должен бороться с героями своей книги и он должен бороться с самим собой, чтобы не впасть в соблазн.

Разумеется, речь идет не о реальном плотском соблазне, как в случае женщины, которая пришла соблазнять монаха в «Отце Сергии» Льва Толстого, а о соблазнах выдуманных. Но кто, как не мы, читатели, знаем, что и они могут повлиять на душу — и нередко также на тело — больше, чем настоящие соблазны.

Так выясняется, что самое интересное в «Избраннике» — это не бурная жизнь его героев, а непрестанная борьба рассказчика со своим рассказом, который все сильнее влияет на него, так что постепенно он отказывается от своего фанатизма и все больше отдается своему делу — не тем плотским удовольствиям, которые он описывает, а радостному духу сочинительства.

1 ... 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности