Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова Александр отправился в путь, снова его окружали снег и ледяные горы, снова ждали ночлеги в горных селениях и монастырях, вода для умывания замерзала ночью в кувшинах, конь скользил и падал. 20 января он дважды тонул в какой-то вздувшейся речке при попытке найти переправу. Так он ехал, размышляя про себя: «Вот год с несколькими днями, как я сел на лошадь, из Тифлиса пустился в Иран, секретарь бродячей миссии. С тех пор не нахожу себя. Как это делается? Человек по 70-ти верст верхом скачет каждый день, весь день, разумеется, и скачет по два месяца сряду, под знойным персидским небом, по снегам в Кавказе, и промежутки отдохновения, недели две, много три, на одном месте! — И этот человек будто я?»
В середине февраля он очутился в Тавризе. Теперь не то, что в прошлом году — надо было устраиваться надолго, обживаться и постараться извлечь крохи удовольствий из мрачного настоящего. Грибоедов приказал себе настроиться на веселый лад и во всем видеть смешную сторону. Мазарович встретил его любезно, его временный помощник, совсем юный Николай Каховский — с почтением (он первый всерьез стал обращаться к Грибоедову по имени-отчеству и заставил его чувствовать себя умудренным опытом стариком). Иностранная колония Тавриза разрослась; помимо прежних англичан, появился французский врач де Лафосс с семьей, итальянский доктор Кастальди, английские военные советники Аббаса-мирзы Линдсей и Макинтош, французский военный советник Аллар, итальянский военный советник Джибелли, французская гувернантка детей Аббаса-мирзы (!) мадам Ламариньер — всего человек двадцать пять европейцев. Кроме них, в Тавриз пригласили европейских оружейных мастеров, шорников, всяких работников, а каймакам Бизюрк выписал двадцать восемь томов книг из Италии, но просил всех не беспокоиться: «…там еще много осталось хороших».
Грибоедов смеялся. Катенину он сообщил: «Ты видишь, что и здесь в умах потрясение. Землетрясение всего чаше. Хоть то хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем; — так точно иной раз провалится».
Делать ему было совершенно нечего. Он снова принялся за персидскую грамматику, которую забросил с сентября; а более всего страдал без фортепьяно. Он вынужден был оставить его в Тифлисе дожидаться благоприятной погоды и оказии — но когда еще пойдет в Тавриз караван с конвоем? а без охраны отправлять столь ценный груз он не решался. Он попытался переписываться с друзьями, но это плохо получалось: письмо в Петербург или Москву шло месяца два, да столько же назад, а если адресат в деревне, на даче, в гостях? хорошо, если через полгода придет ответ. Какой же смысл делиться настроениями, просить советов, жаловаться на невзгоды, если они совершенно забудутся к моменту получения письма? Оставалось сообщать новости, но персидская жизнь, которая ему казалась уже привычной и знакомой, в России была совершенно непонятна. Он написал было Катенину о своем житье, но тот не разобрался в названиях и терминах, ответил несколько холодно, Грибоедов не то чтобы обиделся, но поленился объясняться — и их переписка прервалась.
В апреле наступило лето, стало душно и жарко. Каховский поспешил уехать в Грузию, а у Мазаровича сдали нервы, он ударился в набожность и глубокую мораль, нашел с помощью Аббаса-мирзы какого-то заезжего миссионера, то ли святого, то ли жулика, и стал у него причащаться. Ему можно было посочувствовать. Назначение Мазаровича не оправдало себя: английские, французские и итальянские врачи и близко не подпускали его к гарему шах-заде, а действовать иначе он не мог, робея перед Аббасом-мирзой и каймакамом.
Грибоедов, напротив, чем дальше, тем жил веселее. Он поселился отдельно от Мазаровича, расширил и перестроил свой дом, обставил его по своему вкусу и дни напролет проводил за бостоном с Алларом, Джибелли и Каховским. После отъезда Каховского бостон сменился игрой в «двадцать одно», совершенно примитивной, с любым числом партнеров. Александр выигрывал, и Мазарович его за это ругал: зачем раздражать иностранных коллег? Но поверенный пришел в полную ярость, когда Александр начал ухаживать за милой и резвой дочкой доктора де Лафосса и твердо собрался поселить ее у себя: «Скука чего не творит? а я еще не поврежден в моем рассудке. Хочу веселости». Мазарович кричал, что запрет дом и не будет пускать к себе своего секретаря. Грибоедов отшучивался:
— Если только залучу к себе мою радость, сам во двор к себе никого не пущу, и что вы думаете? На две недели, по крайней мере, запрусь… Не извиняюсь, но где же позволено предаваться шутливости, коли не в том краю, где ее порывы так редки.
Мазарович, однако, решительно не хотел портить отношения с доктором де Лафоссом и вопрошал: неужели, кроме его дочери, нет в Персии других женщин? Мусульманская семейная жизнь, хотя кажется суровой и строгой, имеет оригинальные исключения, не пришедшие в голову европейским юристам. Коран позволяет совершенно законно и при всеобщем одобрении заключать браки на один месяц, при этом даже не нужно исповедовать ислам. Почему бы Грибоедову не воспользоваться этим мудрым установлением Пророка? Иранцы (и иранки) высоко ценят белую кожу и уж, наверное, он не встретит отказа. Идея необыкновенно пришлась по вкусу Александру, и через месяц он не узнавал своего дома, наполненного не одной, а многими женщинами, одна прелестнее другой. Даже фортепьяно добралось до него — Каховский поспособствовал.
В тесных, глухих комнатах играть было нельзя — звук гас. Александр поставил инструмент на плоской крыше, предназначенной для прогулок и отдыха. Его первые импровизации услышали соседи. И с той поры неотъемлемой частью жизни Тавриза стала вечерняя игра русского дипломата. С заходом солнца к его дому стекались толпы людей, садились на землю и часами слушали его музыкальные фантазии. Это были настоящие концерты. Ни в одном европейском зале исполнитель не встречал столь глубокого внимания аудитории. Персы умели слушать — их этому специально обучали. Александр даже перестал мечтать о Тифлисе и просил Каховского проследить, чтобы Ермолов, сверх ожидания, не опечалил его исполнением отчаянной просьбы о переводе в учителя.
Грибоедов искал и находил поводы для забавы, смеясь даже над смертью. Погиб Кастальди, Мазарович скорбел и сочинял эпитафию соотечественнику (если можно счесть неаполитанца соотечественником венецианского далматинца). Грибоедов же сочинил нечто вроде эпиграммы:
Конечно, ему было жаль итальянца, но сколько раз он сам избежал той же опасности, сколько раз она еще будет ему грозить! Смех — лучшее средство против страха, без него недолго свалиться в пропасть от одной лишь напряженности. Александр смотрел с иронией и на похороны, о чем поспешил рассказать Каховскому, единственному русскому адресату, который лично знал тавризскую жизнь: «Вот вам чин погребения: покойник был неаполитанец, католик. Отпевали его на халдейском языке. Духовный клир: несторияне, арияне, макарияне, манихейцы, преадмиты, а плачевники, хоронильщики, зрители, полуравнодушные, полурастроганные, мы были и наши товарищи европейцы, французы, англичане, итальянцы, и какое же разнообразие вер и безверия! Православные греки, реформаторы, пресвитерияне, сунни и шиа! А всего на всего лиц с двадцать! Очень пестро, а право не лгу».