Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер я возвращался домой раньше обычного. На душе было смутно. Ревновать к призраку? Чепуха! Старый безумец давно истлел где-то в польской земле. Мог бы я чувствовать и поступать, как он?
Тогда мне казалось, что нет. Но теперь, когда ничего уже не поправишь, я думаю, что духовное сродство между нами все же было. Элке, милая, я бы бродил с тобой по дорогам, голодая и холодая, развлекая публику и прося подаяния… Я был бы счастливейшим из людей, слышишь? Не слышишь. Да и что теперь хорохориться? В моей пьесе осталось только последнее действие: чердак и тексты, в которых к тому же нет ничего священного.
…Наутро, отправляясь в должность, я заметил под самым своим окном отпечатки чьих-то подошв. Ноздреватый мартовский наст осыпался, смазывая очертания следов. И все же было ясно: ночью там опять кто-то стоял. Груша давно уволилась. Новой прислуги я нанимать не стал. Значит, поклонник исключался.
Нет слов, чтобы рассказать, как я беспардонно медлил с поездкой в Москву. Разлука внушала мне суеверный страх, будто в темных глубинах моего сознания прятался некто, кому ведомо грядущее. Он шептал денно и ношно, что расставаться нельзя.
Да мог ли я послушаться? Ведь Елена ждала. Она по-прежнему ни о чем не спрашивала. Чем более терпеливым было ее молчание, тем суровее упрекала меня моя совесть.
И вот на исходе марта месяца я отправился к Горчунову за разрешением съездить на три дня к родным. От былой короткости между нами и помину не осталось. Хотя все последние месяцы я трудился как нельзя более исправно и у Александра Филипповича больше не возникало поводов жаловаться на меня, отношения были холодны.
Поныне убежден, что главной тому причиною было не мое упорство, а то, что Горчунов тогда под горячую руку предложил мне убрать Гебу из его конюшни. Люди, подобные ему, то есть амбициозные (да не такова ли подавляющая масса человечества?), куда легче способны простить своего обидчика, чем того, кто сам был ими обижен.
Не так уж мудрено проявить снисходительность к строптивому мальчишке, который себе же во вред пренебрег советом умного старшего друга. Совсем иное дело — признать хотя бы пред собственною совестью, что сам не слишком великодушно со мной обошелся. Чтобы оправдать в своих глазах подобный поступок, Александру Филипповичу было необходимо считать, что я лучшего и не заслуживаю. Изгнание сивой кобылы сделало наше примирение невозможным, причем не с моей, а с его стороны. Сам следователь Спирин позавидовал бы паузе, которую он выдержал, прежде чем брюзгливо осведомиться:
— Это так необходимо?
— В противном случае я не просил бы об этом, — бесцветным официальным тоном отозвался я.
— Воля ваша, поезжайте. Надеюсь, вы понимаете, насколько важно для молодого человека, начинающего службу, не слишком часто жертвовать ее интересами во имя личных надобностей?
Замысловатая эта фраза таила в себе предупреждение, смахивающее на угрозу. «Вы сами губите свою будущность, ну и пеняйте на себя» — вот что он хотел сказать.
— Благодарю вас, Александр Филиппович. Я прекрасно все понимаю.
Зато каким горячим было прощание с Еленой! В тот вечер ореховые глаза впервые, не таясь, сказали мне, что я любим. Ради подобных минут я был готов хоть целую вечность беседовать с Горчуновым о долге, ответственности, дисциплине чиновника и прочих материях в том же роде, столь близких его душе и, увы, столь чуждых моей.
Она так ни о чем и не спросила, гордячка. Впрочем, и без того знала, зачем я еду. Мы оба уже научились понимать друг друга без слов.
Перед отъездом я разыскал и внимательно изучил письмо Сидорова, где говорилось о знакомстве его тетки с Миллером. Это был подарок судьбы. Добравшись до Москвы, я тотчас поспешил к Алеше. Он показался мне изменившимся, далеким. Впервые тогда я подумал, что такой элегантный господин с замкнутым лицом и скупой, несколько отрывистой речью, пожалуй, не понравился бы мне, если б я не знал, что под этой личиной московского сноба скрывается Алеша Сидоров.
Наверное, все мы с годами становимся не похожи на себя, так что и самые родственные души, те, за встречу с кем мы бы с радостью отдали полжизни, проходят мимо нас, не оглянувшись. Да и мы сами, не узнавая их, равнодушно идем своей дорогой, чаше всего ведущей туда, куда нам, в сущности, совсем не нужно.
Сверх меры лукавить с Алешей мне не хотелось, и я, взяв с него слово молчать, признался, что ищу Миллера в связи с расследованием одного уголовного дела, в котором по моим предположениям он может быть замешан. Я объяснил, что конфиденциальность в сем случае для меня особенно важна, поскольку мои подозрения основаны на одной интуиции. Доказательств более весомых пока нет, стало быть, я рискую своей репутацией.
Сидоров отнесся к моему рассказу как нельзя более серьезно. Я сразу почувствовал, что он верит в мою интуицию («Может быть, больше, чем она того заслуживает», — ехидно шепнул мне внутренний голос).
— Дело скверное? — искоса глянув на меня, бросил Алеша.
— Очень.
Больше мы к этому не возвращались. Он ничего не выпытывал, не подтрунивал над моей скрытностью, как я, признаюсь, опасался. Подумав немного, он сказал:
— Вот что, я сейчас же отправлюсь к тетушке и постараюсь сделать так, чтобы она тебя приняла. Если можно, нынче же вечером. Или завтра. Она дама весьма своеобразная, но, — добавил он с нежностью, — я люблю старую безбожницу. И почти всегда умею с ней сговориться.
Вернулся Сидоров скоро и с хорошими вестями. Правда, Аделаида Семеновна соглашалась принять нас только послезавтра, зато обещала попробовать завлечь к себе в тот же вечер бывшую невесту Миллера.
— Они давно не видались, — объяснил Алеша. — Тетя считает ее несусветной дурой. «Но если бы она была курицей, это могла бы быть очень умная курица» — так она выразилась. И еще: «Когда Лида сказала мне, что ее жених зоолог (при этом тетушка в подражание „умной курице“ томно растянула: зо-о-лог, что Сидоров не без удовольствия воспроизвел), я сразу подумала, что только зо-о-лог может на ней жениться».
— Ну и язва твоя Аделаида Семеновна! — воскликнул я.
— Непревзойденная! — гордо подтвердил любящий племянник.
В ожидании тетушкина приема я бродил по знакомым улицам. Прошелся по Арбату, по Староконюшенному, по Ордынке. Съездил на Воробьевы горы и в Нескучный. Они были все те же, но мне казалось, будто Москва не узнает, отторгает меня. Года не прошло, как я уехал, и вот уже возвращаюсь провинциалом. Как истого блиновца, меня ошеломляло московское многолюдство, подавляли пресловутые «дистанции огромного размера», потрясала красота с детства знакомых архитектурных ансамблей.
Чувство было не из приятных. Не успев, да и не больно стремясь сродниться с Блиновом, я как бы терял Москву. Я был уже не здешний, но еще не тамошний — человек, утративший дом. В этом ощущении бывают порой и хмель, и почти что сладость бродяжьей свободы, но я в те дни еще не владел искусством извлекать эти тонкие отчасти целебные яды из горького напитка одиночества.