Шрифт:
Интервал:
Закладка:
санитарка Тамарка Лазарева,
Карп Ворошилов,
незабвенный Фомич и его дочь Олимпиада Фоминична,
несправедливо осужденный Африкан Ерасов,
его сын – предатель Павлик Ерасов,
послы Верхней и Нижней Белоруссии тт. Ворвашеня и Вовкулака,
первый среди равных Яков Волкопялов,
раввин Циолковский,
китайские товарищи,
степные эстонцы-кочевники,
трудолюбивые квасюки,
командир Вуд,
сисипятник Лубянский,
гениальный художник д-р Фальк,
Иудушка Калинкин и множество прочих реальных и вымышленных персонажей.
Действие развивалось в Свободной Эстляндской губернии и на оккупированной Аляске, в столице нашей родины городе Куйбышеве и в нищей разбомбленной Москве, в нелепом Израиле и в рабовладельческом государстве квасюков.
Мы опустошали запкнижки, истощали накопленные наблюдения и остроты. Писали главами порознь, читали друг другу – бешено веселились. Прочли Красовицкому – он сказал, что ничего лучше не слышал.
Пятьдесят пятый – не только время чертковских Итогов.
Я отчудил у Можейки и нервно-политизованно переводил Фредерика Прокоша. Имел на мансарде мгновенный успех. Чертков раскрыл передо мной Поэты Америки, XX век и пальцем ткнул в Роберта Фроста. Я внял и сделал первый свой перевод из Фроста.
Засочинялись рассказики. Образец:
ОТОВСЮДУ
Учащиеся третьего ремесленного училища города Соликамска готовят к шестому всемирному фестивалю молодежи и студентов в Москве интересный подарок – настольные часы из пластилина.
Рассказики тоже дружно понравились.
Летом в Удельной я довершил коктебельские Апокрифы и написал Летние строфы. К 31 декабря у меня были готовы Зимние строфы.
Вечером у метро Арбатская я прочел их Черткову. Чертков не реагировал. Мы шли на Сивцев Вражек к Можейке встречать Новый год. Там Леня тяжко избил непонравившегося гостя.
Ночевали мы у Черткова на Собачьей площадке. Когда улеглись, Леня сказал, что его сегодня таскали в Большой дом. Предупреждали. Угроза материализовалась. Я долго ворочался и слышал, как Леня сквозь сон проговорил:
– Мы еще вернемся за подснежничками…
Предупрежденный Чертков жил как непредупрежденный. Не замер, говорил и писал что хотел. По-прежнему просветительствовал. Он переписал в Ленинке, я перепечатал и переплел ненаходимые Столбцы и журнальное Торжество земледелия. К нему я прибавил неопубликованные варианты и неизданные стихи из альбомчика Веры Николаевны Клюевой. Мы выпустили бы и по Хармсу и Олейникову, но не хватало на книжку. Зато такого же, как Заболоцкий, я сделал Ходасевича. – Слуцкий дал Европейскую ночь. В голову не приходило, что это и есть изготовление, хранение и распространение плюс группа.
По-прежнему мы ходили в Скрябинку слушать живьем Софроницкого и в записи – новую музыку. Были в консерватории на камерном оркестре Штросса и на единственном выступлении оркестра Большого театра (Мелик-Пашаев, Четвертая Брамса).
Пошли на премьеру квинтета Волконского. В Малом зале присутствовал весь бомонд от Козловского до Фалька. После квинтета, ошарашенные, мы бродили по улицам и спрашивали друг друга:
– А мы чем можем ответить? Есть у нас хоть что-то такого же класса?
Летом пятьдесят шестого мы втроем с Красовицким поехали на Кижи.
В Петрозаводске в ресторане Похьола пьяный поэт Николай Щербаков проклинал судьбу:
– Коля Заболоцкий был рыжий и злой. Он взял у меня трубку – английская трубка, – а его посадили. Трубка пропала. В сорок первом я попал в плен, и Твардовский украл у меня идею: Василий Теркин. Это же я придумал. Если бы я не попал в плен…
На Кижах при закате каждая травинка стояла отдельно. Трое с ружьями проводили нас неодобрительным взглядом. Прекрасные двухэтажные избы почти все заколочены.
Хозяйки рассказывали:
– Трое с ружьями, куторы на вас глаза вывалили – председатель, бригадир и милиционер. Что не так – по укнам стреляют. У войну финны усех у город вывезли. Вси там и остались. Народ зади́кался. Домов много пустых. Покупают их и увозят на ма́ндеры. Дом – вусемьсот рублей. Погост рабочие пять ли лет поновляют. Главы крыть – лемехи нужно, а их резать умеет удин старичок досюльный. На лодучке приезжает. Посла умериканского привозили. Рабочих заперли, сказали не выходить. А сюда пустили песню и пляску с города. Трактор завели – палатку свалили, чтоб посол чего не увидел. Нунько за всем в магазин на мандеры. У кого теличка, хто рыбку на крючок подмолит. А суп йисть – с войны забыли. Раньше мы были богатые…
За бутылку, с нами же и распитую, сторож пустил нас в двадцативуглавую Преображенскую церковь. Пили мы натощак, и фигуры в иконостасе зашевелились.
– Может, так и надо, – предположил Чертков.
Трое это два и один. Один был я – и поделом.
Весной на литобъединении обсуждали Красовицкого. Я готовил аргументированную хвалебную речь. В коридоре за час-два сказал Стасю:
– Не подведем!
Подвел – я, да еще как. Не знаю, что на меня нашло. Вдруг подумалось: а стихи у него корявые. Чужие слова – торчат. Рифмы хромают. Целые строки – строкозаполнители. Много Мандельштама и обериутов. Образы разношерстные, плохо увязаны между собой и т. д. К обсуждению я был уверен: стихи никуда не годятся. И сказал это не в доверительном разговоре, а вслух перед врагами. Осчастливленный Гришка Левин воспарил до доноса:
– Я всегда говорил, что мы должны ненавидеть этот город, который заговорил петуха. Такие стихи мог писать Володя Сафонов из Дня второго!
К ночи или наутро туман рассеялся. Как теперь смотреть в глаза Стасю, как будет он смотреть на меня? Но он, человек формы, сделал вид, что ничего не случилось. Стихи он писал свои самые лучшие.
Я ушел в себя, сидел дома. Вяло складывалось беззвучное, блеклое – читать никому не хотелось.
Попереводил для печати. Не шикарную Америку/Англию ве́ка – в издательствах были сплошь народы эсэсэр и народная демократия. Слуцкий выделил мне что почище – демократические подстрочники. Чертков узнал – взбеленился. Он был прав: весной я предал Стася, сейчас – нашу общую заповедь, бескорыстие.
Венгерские события мы не могли пережить порознь:
– В Будапеште горит музей. Там Брейгель!
После Венгрии мы с Леней полдня бродили по задворкам Ново-Песчаной. Он был на пределе, говорил то ли мне, то ли себе, то ли на ветер:
– Поплясать на портрете! Может, за это и жизнь отдать стоит?
– Там, где поезд поближе к финской границе, – спрыгнуть и напролом…
В Суэцкий кризис у себя, в Библиотечном, он на собрании крикнул:
– Студенты должны сдавать сессию, а не спасать царя египетского!
На даче Шкловского он разгулялся. Шкловский ринулся его перегуливать и замитинговал на крик. Серафима Густавовна ушла от греха. Может быть, дача прослушивалась.
Ни с чего мне начал названивать один из курьезных востоковедов. Зазывал в компанию, в ресторан, в театр, на девочек.
Эрик Булатов, участник голодного бунта в Суриковском, сказал мне, что его таскают. Расспрашивали про меня. Под ударом – Чертков.