Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сука, – предупредили от ограды. – Ну, ты выйдешь…
Рядом безногий Жора брал, сколько дают, не чинясь. Сидя на своей «самоходке» – колодке с колесиками из металла – Жора снизу вверх глядел на людей, сующих ему милостыню, и бормотал, кланяясь: «Храни вас Господь… спаси и сохрани…» Сломанный козырек фуражки сполз ему на лоб. От кудлатой бороды густо несло жужмарём. Жору угощали коньяком и виски, но он отказывался: не привык. Подражая Жоре, Манька-убогая взяла у Чепрунова пачку сотенных в банковской упаковке. В глазах у Маньки стояли слезы.
Она все равно боялась.
«…злохитренность змия, – бормотала Манька заученное, не зная, что повторяет за преподобным Ефремом Сириным через тьму веков, – расслабляет крепость души моей сластолюбием… спаси и помилуй!.. и делаюсь я пленницей страстей…»
От страха речь сбивалась на круг. Визжала запиленным винилом на старушке-«вертушке»:
«… крепость… крепость души моей…»
Площадь Благовещенская, раньше – Карла Маркса, была забита народом. Византийская, пряничная роскошь храма утесом возвышалась над морем голов. Стояли с шести утра. Шли от метро, со стороны рынка, от Исторического музея. Подъезжали от вокзала; парковались у реки, потому что ближе свободных мест не было. Выясняли, кто последний, фломастерами писали номера на ладонях. Коротали время, прогуливаясь по аллейкам сквера, шли к универмагам, к Вечному огню. Искали нищих, чтобы подать хоть кому-нибудь, прежде чем придет время шагнуть за ограду собора. Нищих как вымело. Набежали цыгане, но трех наглых смуглянок вместе с детьми сбросили в речку, мелкую и грязную, больше похожую на сточную канаву, и племя египетское растворилось в переулках.
– Следующий!
Добровольцы, вызвавшиеся стоять у входа, пустили за ограду пенсионера Чеграша и Наталью Владимировну, заведущую 2-й женской консультацией. Доставая на ходу портмоне, Чеграш бросился к Коте-слепому. У пенсионера было слабое зрение. Год назад ему удалили катаракту на левом глазу. Чеграш полагал, что слепые ближе к богу. Наталья Владимировна удовольствовалась Сенькой-юродивым. Тряся головой, Сенька орал: «Птички! Птички небесные!» Милостыню он совал за пазуху, скребя ногтями волосатую грудь.
На паперти, ближе к центральному входу в собор, курил Федор Ромашук, регент Митрополичьего хора. Пальцы регента тряслись. Храм, рассчитанный на четыре тысячи человек, пустовал. Внутри Федор чувствовал себя неуютно. Как в склепе, прости Господи! Но и снаружи не было Федору облегчения. Плохое место, думал он, предаваясь греху суеверия. Зря, что ли, крест трижды падал? Сперва от грозы, затем от урагана; пожар в 97-м… Ветер трепал бороду регента – жаркий, отдающий псиной ветер. Симфония толпы, проникая в уши, гнала сердце к финишной ленточке инфаркта. Каждые пять минут звонила мама. В городе хватали священников и монахов, волокли к ангелам: предъявить. Чем там дело кончалось, мама не знала, но три святых отца попали в реанимацию. Мама сказала: в Цыгаревском переулке взяли Тофика Мирзоева из мусульманской общины Барокят, автора проекта воссоздаваемой мечети. На Майкопской взяли имама Алиева из общины Нур-Азербайджан. Возле хоральной синагоги агрессивная группа хасидов вторые сутки ждала раввина Циммермана, но ребе не приезжал. Дома Циммерман не ночевал: прятался. Мама плакала и просила Федора беречь себя.
Когда связь прерывалась, в мобильнике звучало «Благослови, душе моя, Господа» из «Всенощного бдения» Рахманинова. Старая запись, любимая – Камерный хор Министерства культуры СССР…
– Следующий!
От моста раздались гудки. К собору, выстроившись гуськом, ехали три внедорожника – два черных, как вороново крыло, «Mitsubishi Pajero Sport» и «Toyota Sequoia» цвета «металлик». Толпа расступалась, пропуская. Вослед неслась брань и проклятия. Метров за двести до храма люди сбились в такую плотную массу, что автомобилям пришлось остановиться.
Пистолетными выстрелами хлопнули дверцы.
Из «Тойоты» выбрался Гриша Дорфман, сын секретаря горсовета. Рубашка на Грише была расстегнута до пупа, являя взорам золотой крест на витой цепи. Следом выбрались телохранители – несмотря на жару, в костюмах. Из первого «Мицубиши» вылез Толик Савин, внук областного прокурора; из второго – младший брат Толика, Паша Савин. Они тоже были с охраной.
Охрана взяла молодых людей в кольцо. Плотной группой компания двинулась к собору, расталкивая толпу. На крики «В очередь! Мажоры…» никто внимания не обращал. Добравшись до ограды, телохранители отстранили доброхотов-часовых и вместе с подопечными зашли внутрь.
– Вот, – сказал Гриша безногому Жоре. – Возьми…
Плохо понимая, что происходит, Жора взял «дипломат».
– Открой.
В «дипломате» лежали евро.
– Молись, калека. Молись, чтобы обошлось. Если обойдется, получишь столько же…
Жора заплакал.
Братья Савины протянули по «дипломату» Маньке-убогой и Коте-слепому. За оградой ругались. Пенсионер Чеграш трясся от злости. Не выдержав, он шагнул к Грише и толкнул парня в грудь.
– Ты! Щенок! Люди в очереди стоят…
– Уймись, папаша.
– Лезет тут говно всякое…
От Гришиного удара Чеграш улетел к паперти. Из носа пенсионера хлынула кровь. Зубные протезы выпали, хрустнули под каблуком. «Что вы творите…» – заикнулась было Наталья Владимировна, но ее взяли под локти и, словно куклу, переставили подальше. Решетка сотряслась, зрители напирали, бесновались. Оскалившись, Толик Савин показал толпе средний палец. Толик учился в Юридической академии. О роли личности в истории он знал все, и даже больше.
В ответ толпа хлынула за ограду.
Били страшно, на убой. Телохранители начали стрелять, но пальба лишь остервенила толпу. Мажоров рвали на части. На охране висли гроздьями. Телохранителей выдавили к ступеням, как гной из прыща, и там уже отвели душу. Двоих подбросили, насадив на острия ограждения. Безногого Жору затоптали в давке насмерть, Сеньке-юродивому сломали руку. «Сюда! – надрывался регент, подавая знаки нищим. – Сюда!» По счастью, им удалось запереться в соборе.
Прижавшись ухом к дверям, регент слушал бойню. Шум не стихал. Ромашук не знал, кто с кем дерется, и боялся это узнать. «Заступник мой еси и Прибежище мое, – шептал он побелевшими губами, – Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи…» Надо позвонить маме, думал он. Сказать, что я жив. Мама сойдет с ума, если я не позвоню. У нее больное сердце. «…и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися…»
– Я боюсь, – пискнула Манька-убогая.
– Я тоже, – кивнул регент.
– «Костропалом» надо, – со знанием дела посоветовал Колька Спиридонов.
– Чего за «костропал»? – влез Веня Крук.
Любопытный, как щенок таксы, Веня совал нос в любую дырку.
– Ну, хрень такая… Жидкость! Костры разжигать.