Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато песни в Москве поют другие:
Восточная мелизма заменяла рифму, которую было лень придумывать. Если долго тянуть гласные, решил автор, то все слова рифмуются.
Чтобы отвлечься от искусства, я садился в такси спереди, догадавшись, что сзади ездят баре и иностранцы. Словоохотливый водитель открыл беседу с больного, как я уже знал по прошлому приезду, вопроса ремня безопасности.
– Поверьте, – сказал он, – я пристегиваюсь, потому что пищит. А вам не рекомендую.
– Почему?
– С вашей стороны не пищит.
– А мне говорили, что пристегиваться надо, только если в машине нет иконы.
– Каждому – по его вере, – уклончиво ответил водитель и свернул на политику. – Ворье.
– Кто?
– Все. То ли дело, поверьте, в Белоруссии. Без паспорта поймали – дорогу, скажем, не там переходил – наручники, бац, оперативников вызывают, а потом сам же за арест платишь.
– Порядок?
– Еще бы, в Минске-то главный – из КГБ.
– А в Москве?
– Тоже. Но наш, поверьте, взяток не берет. Ему раз в месяц миллион в дипломате от Березовского приносят.
– Он же умер, – ахнул я.
– Ну и что, а деньги все равно приносят. Одним словом – Газпром. Всё как при царе. Хоть строй после застоя изменился. Но ведь и в Америке не лучше.
– Почему?
– Законы контуженые. У нас вот по телевизору говорят, что в Штатах нельзя… это самое, дикобраза трахать.
– А вам хочется?
Он опасливо покосился на меня и замолчал, но ненадолго, найдя новую тему во встречном небоскребе.
– У меня знакомый там маляром работает. Не может нахвалиться – все время ремонтируют. Живу, говорит, как на Колонтайке.
– Где?!
– Ну, это у вас на Аляске, где золото моют.
– Клондайк, – догадался я, выбираясь из машины.
В «Останкино» меня провели мимо часовни святого Порфирия.
– Неужели покровитель ТВ? – подумал я, но постеснялся спросить.
Прежде чем запустить в студию, меня отдали гримеру. Стилист, плотная женщина в итальянском ватнике, неодобрительно взглянула на мою лысину.
– Не причесать, – прошипела она, – так припудрить.
Ведущий, заранее скучая, задал первый вопрос:
– Как вы пишете вдвоем?
– Во время спиритических сеансов.
– Почему? – невозмутимо спросил он.
– Ну, Вайль же умер.
– А, ну а как вы писали вдвоем?
– В последний раз мы это делали в 1990 году.
– А до этого как вы писали вдвоем?
– С надеждой и бутылкой.
Тема иссякла, а до конца отведенного часа было еще далеко. Ведущий напрягся и задал новый, но старый вопрос:
– А зачем вы уехали? За свободой?
– Угу, – ответил я, но минутная стрелка сдвинулась лишь на деление.
На радио темп был другой.
– В эфире передача «Русский дух», – протараторил молодой человек, припрыгивая от нетерпения. – Чем мы пахнем?
Я смешался.
– Не знаете, и не надо. Какой праздник вы отмечаете – День независимости России или Америки?
– Рождество, – начал я объясняться, но меня прервал звонок слушателя:
– А мы всей семьей справляем день рождения Берии: торт, свечи, речи.
Не зная, что сказать, я откланялся, чтобы успеть к своим, в книжный магазин, где мне было все понятно, пока в разговор не вклинился юноша с горящим взором.
– Да что вы с ними разговариваете, – начал он без разбега, – они не понимают, что живут в бесправном обществе. У нас ведь как: сказано «не курить», а все равно курят. В Америке уважают закон – сразу бы жахнули из двух стволов.
Утешив его, как мог, я вернулся в Америку, решив, что издалека виднее.
Рудольфу Виксниньшу с благодарностью
В детстве я видел трактор, вырезанный из янтаря. Казалось, что внутри абрикосовой мякоти заперт свет еще молодого солнца.
– Море, – начал Марис, – привело нас в историю. Оно выносит на берег янтарь. Балты топили им хижины – янтарь горит медленно, как шерсть. Греки ценили его больше золота.
– Балтия, – не удержался я, – стоит на пути из варягов в греки.
– Собственно, мы и есть варяги, – согласился Марис, – курши тоже промышляли разбоем. Ставили ложные маяки, грабили корабли, брали выкуп. За матроса – мешок соли, а то море у нас пресное. Отрубленные у трупов ноги вкапывали в дюны. Когда мясо высыхало, ботфорты сами снимались. Со временем курши смешались с остальными – кроме ливов. Те до сих пор живут на берегу. После войны – без особой на то причины – в Сибирь выслали десять тысяч ливов. Сегодня их осталось десять человек. Недавно умер их последний король. Кстати, именно ливы научили нас коптить угрей.
– Молодцы! – обрадовался я.
– Конечно, – подхватил Марис, – только скуповаты. Немецкие рыцари уговорили ливов креститься, но, как только с новообращенных потребовали десятину, они бросились в Даугаву, чтобы смыть крещение. У нас это повторялось так часто, что мы, боюсь, остались язычниками.
– Могу понять, – одобрил я. Как маловеру, мне всегда казалось разумным разменять одного непостижимого Бога на мириад понятных. Гребенщиков, например, придумал бога парковки и бога тусовки.
– А нам хватает языческого зверинца. Мы уважаем животных. Когда умирает хозяин, об этом надо деликатно сообщить его скоту (включая пчел – чтоб не разлетелись). Ведь душа, как ты, наверное, слышал, не умирает вместе с телом, а переселяется в бабочку, или мышь, или в змею, а то и в жабу. Но лучшие из нас после смерти становятся дубами. Латыши их считают своим тотемом. Листья у дуба держатся как прибитые. В грозу дубы принимают удар на себя, спасая урожай от пожара. За городом они – вместе с сельской церковью – первыми встречают путника.
Вглядевшись, я тоже полюбил дубы. В их барочной архитектуре соблазнительно легко заблудиться взглядом. Их любят даже аисты. Они вернулись, когда кончилась советская власть. Теперь их тут больше, чем тракторов, не говоря уже о колхозниках. Сейчас вся страна – такая: просторная, пустынная, бездельная. Латвия выглядит новорожденной – она еще только учится быть государством. Неудивительно, что она наступает на мозоли, когда гуляет по буфету.
Впрочем, теперь так живут многие. По пути в общее будущее глобализация вернула истории вкус к средневековой раздробленности. Старые страны крошатся, выделяя из себя еще более старые области, которые возрождают собственную державность даже тогда, когда ее не было. Теперь повсюду модно быть отдельным: не французом, а бретонцем, не британцем, а шотландцем, не испанцем, а каталонцем. Безличный ход прогресса делает нас настолько похожими, что страны и народы ищут убежища, зарываясь в почву – поближе к корням.