Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И злость вскипела, мочки ушей защипало, но уловил знакомое одиночество, что-что, а это за версту распознаешь, и потеплел к ней – Валюша так Валюша! Проводил с танцев до дому, зашел даже чай пить – мать у нее церковь сторожила через двое суток на третьи. Попер без боязни, целовались на диванчике, но дальше не пустила, ничего – лиха беда начало. Согласилась на кино, погладила по руке на прощанье.
Перед сном он себе руку наглаживал, но так, как у нее, не выходило, чтоб до мозгов прожгло.
3
После работы переодевался и бежать – Валюша в пять кончала в столовке. Встречались в парке. Торопливо терлись губами, она – руку на талию, он – на плечо, и одним существом двухголовым, довольным – в видеозал. Валюше без кино жизни нет. Глупенькая, шли после сквозь овсяный кисель белой ночью по улицам, как собачки на выгуле, а она:
– Клево! Бюстгальтер у нее с бабочкой, ты заметил? – Можно не отвечать, не требуется, кивай головой, главное – с шага не сбиться. – А плавки тигровые, я такие не видела еще.
Зрачки с вишенку: «А как он… А как она с ним. Ты думаешь, я так смогу?»
– Зачем тебе?
– Ну та-ак…
Походка у Валюши переменчивая, но с робким вызовом: куда вся неуверенность испарилась, что была в первый день? Когда в кино гас свет, Хорек терял голову, но не коснись – Валюша вся в струночку – ждала сказку. Потом ходили по улицам: «А он как, а она…» – тело наливалось по-жеребячьи, но нет, нельзя! Ступай исправно, в сознании, не теряя головы, поддерживай разговор.
Показал раз насосную станцию: «Зайдем?» – прозрачно намекнул.
– Ты что?
– А что, почему нет?
– Да отстань ты, в натуре, сдурел, на помойке, да?
Словно комнатка их с протертым диванчиком – дворец. Мать – божедомка из Сибири, отец там поселение отбывал. Привез к себе да и помер – саркома языка. Валюша рассказывала, язык во рту не помещался. Сама пошла после восьмого класса в столовку. Мать, тетя Вера, не отговаривала – пока ноги не обварила, тоже в столовке ишачила.
Вообще-то, добрый человек ее мать – «Даня-Даня-Данюшка», вроде просто, а приятно. Приветила. По глупости своей не подозревает, как у них крутится, а может, знает? Не похоже. Ей что осталось – Вальку пристроить, а он не пьет, не курит, деньги в кармане неворованные, в таком возрасте, до армии, и такие деньги. Не понимает – никогда в руках денег не держала.
– Розы, розы на четвертной, что ж так балуешь? – Но довольная.
И Валюша тоже считает, сколько он потратил: часы купил – семь мелодий, пластмассовые, с красным браслетом, два сердечка на стекле – водонепроницаемые.
– Сто рублей? – аж стонет.
Раз с рынка принес шампанское за полста рублей – все деньги тратил, не откладывал. И – мало. Не то чтоб не радует, но есть с чем сравнить – с Женькиными корешками. На дискотеке – фазанами, денег и правда у них не считано. Да если б только захотел, но нет, потрошить их не тянуло – страх познал. Да что они о жизни знают?
Валюша танцевала, а ему скучно, да и неудобно на своих закорючках, только на медленный танец подходил, а больше у стенки. И чего обижаться – не тянет, не умеет и учиться не собирается. Стоял, слушал в перерывах – все разговоры об одном: кто сколько сорвал, и Валюша, подмечал, нос по ветру: живут же люди! Живут – до первого допроса, а там расколются, мать-отца заложат, вот что их дружба стоит.
Мать дома приставала: что? кто? какая?
– Эта шмакодявочка крашеная, что ли? Видала вас у кино.
– Мать!
– Непутняя, непутняя, смотри – доведет.
– Мать! Отвали! – расходился серьезно.
Но невмоготу, невмоготу два этих дня: чай вечерами – тетка Вера поит, проповедь читает, на другой, на божественный манер, но: в одно ухо влетело – в другое вылетело, что и у Валюши, – достала начетничеством, давно достала:
– Хватит, мам, иди спать.
И уйдет, и из своего уголка не выползет, покряхтит, ноги свои ошпаренные устраивая, жалко ее, дуру несчастную; сидят вдвоем у стола: Валюша в облаках витает, он – ждет. Мать заснет – Валюша не подпустит, и можно бы тишком, но что ты!
С сизым рассветом к себе, домой, по берегу – час доспать. По свежачку. Бурчит вдали пароход, камень Андроников – на полпути – обнесен деревянной оградой, теперь можно, теперь свечки палят, не оглядываются, крестный ход на праздник водили. Когда это он на камне летал? Приснилось – нет! Смотрел на воду – плоско, пусто, блестит у берегов, внутри на душе тоже пусто-пусто.
Дома сонное царство: мать храпит тоненько с присвистом, ейный разметался, тоже выводит, но с рыком, – окурки, консервы заветренные, хлеб зачерствел, хрящик обсосанный на полу; бултых в холуек, шторку потянул – и как не бывало. Но уже будильник иглы в голову вколачивает – подъем! И Валюше вставать-собираться: в чад, котлы с ячменным кофе клокочущие таскать, яйца бить на шипящее масло – завтрак господам туристам.
На работе только подколки напарников и отрезвляли:
– Укатали сивку крутые горки?
– Ага!
– Гляди, жеребчик наш во вкус вошел, иди покемарь малехо.
Жеребчик и правда вошел во вкус. В азарт. Все слилось в одно ожиданье – тут он оказался на редкость непоседлив. И жизни нет, один угар – яростный, мучительный, а больше ничего, ни-че-го!
4
Он привык обуздывать желания, но все время подстраиваться было выше сил. Все чаще пропускал он мимо ушей Валюшин лепет, только пожимал недоуменно плечами, случись ей обидеться на его невнимательность, – в конце-то концов, и он требовал понимания, и требование это казалось естественным и простым, но Валюша никак не могла поступиться привычным, заведенным распорядком. Ее тянуло к людям. Хорька же они злили по-прежнему. Никто теперь не мог крикнуть на всю округу: «Криворотый, криворотый!», но он не забыл, оказывается, не забыл, и, стоило только окунуться в людскую массу, опять из глубин живота всплывала утерянная было в лесу настороженность. Внутренне собранный, как и прежде, он был постоянно готов к нападению, он ждал его, предчувствовал – неукротимые, широкие ноздри чутко втягивали воздух опасности, чужой воздух их нечестно устроенного мира. Ему хотелось постоянства, покоя, Валюшу же притворная жизнь урывками устраивала и веселила.
Наступил май. Кроме понедельника и четверга, танцплощадка работала ежедневно, и обычно теперь Валюша, взглянув на него с мольбой, тянула туда, поступаясь даже своей страстью к кинозалу. Тщательно маскируя раздражение под усталое безразличие, он вводил ее в круг, кивком головы даруя разрешение порезвиться, отходил в тень, подальше от слепящих бликов светомузыки, сосредоточенно глядел поверх толпы, ожидая, когда же ей наскучит, когда она прибежит, вспомнит о нем. Она прибегала, но всегда с одним: «Даня, пойдем, клево же, ты научишься!»
– Нет, неохота, – он старался отвечать помягче, и всегда выходило сухо, почти грубо.