Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лиля Юрьевна, — вспоминала Нора несколько лет спустя, — сказала, что советует мне отказаться от своих прав, поскольку мать Маяковского и сестры считали меня единственной причиной смерти Володи и не могли слышать равнодушно даже моего имени». С матерью и сестрами Маяковского Лиля поддерживала тогда постоянный контакт, знала их настроение и вряд ли отклонялась от правды, рассказывая Норе о том, что слышала от них. Прав у Норы, как, впрочем, и у Лили, не было никаких, но, ясное дело, признавая Лилю «как бы» женой Маяковского, власти не могли предоставить одновременно такой же статус еще и Норе, создавая совсем уж немыслимый для советской морали прецедент узаконенного двоеженства (на Лилино «двоеженство» им волей-неволей пришлось закрыть глаза).
Самого предсмертного письма, которое можно было рассматривать как завещание, в Кремле не оказалось — его забрал себе Агранов. В верхах как-то поладили, потому что решение о наследовании принималось не нотариусом и не судом, а на правительственном уровне — не по закону, а «по совести».
Норе позвонили из Кремля, ее вызывал на беседу чиновник по фамилии Шибайло. Вместо права на наследование он предложил ей путевку в санаторий. Просто по дурости? Или чтобы больней уязвить? Воля Маяковского в отношении Норы исполнена не была, впрочем, напомню, как и другая, записанная в найденном Лилей блокноте, — поставить в известность о его смерти Элли Джонс.
Что оставалось Норе? Утешиться тем, что самые известные его стихотворные строки, как она полагала, были посвящены ей. Ей ли? «Уже второй, должно быть ты легла, а может быть и у тебя такое. Я не спешу, и молниями телеграмм мне незачем тебя будить и беспокоить». Он и впрямь посылал Норе телеграммы-молнии, но молнии же шли и Татьяне, и Лиле: обычные телеграммы плелись, по мнению Маяковского, со скоростью черепахи, никаких других, кроме молний, он не признавал.
Те, о которых говорится в стихах, уж никак не могли относиться к Норе, ибо летом 1929-го их роман был в самом разгаре, ни о какой «исперченности инцидента» не могло быть и речи — за отсутствием самого «инцидента». И однако видимая и невидимая борьба за посмертную близость к Маяковскому продолжалась, но вряд ли у кого-либо были шансы на победу, равные Лилиным.
23 июля 1930 года председатель Совета народных комиссаров РСФСР Сергей Сырцов подписал постановление республиканского правительства о наследии Маяковского. Как и следоваало ожидать, законом пренебрегли — скорее всего, не потому, что так уж чтили Маяковского и его волю, а под впечатлением той реакции, которую вызвал его уход из жизни. Наследниками признавалась семья из четырех человек: Лиля Брик, мать и две сестры. Каждому из них полагалась одна четвертая часть пенсии в размере трехсот рублей ежемесячно: тогда это была неплохая сумма.
Распределение же долей в наследстве на авторские права (всем было понятно, что это-то и есть реальное наследство) было определено отдельным, притом секретным, постановлением, не подлежавшим оглашению в печати. Оно закрепляло за Лилей половину авторских прав, а за остальными наследниками вторую половину в равных долях. Таким образом, даже если бы не было других факторов, провоцировавших «нежное» отношение сестер к Лиле Брик, это постановление неизбежно обрекало признанных властями наследников на жестокий конфликт. Впрочем, тогда еще ему не пришло время.
В середине июня утешать Лилю приехали Эльза и Арагон. Жили они в Гендриковом — в той комнате, что освободилась после гибели Маяковского. По вторникам, и даже чаще, там снова собирались все те же друзья. Приходили и новые, продолжавшие тянуться к хлебосольному — в духовном, разумеется, смысле — дому. Парижские гости были особенно сильным магнитом. Лиля знакомила Арагона с московской литературной элитой, и он сразу себя почувствовал в близком и приятном ему кругу.
Оба гостя привезли в Москву вещественное доказательство своей верности памяти Маяковского — для Лили это явилось самым ценным подарком. По их инициативе был «дан отпор» остро критической, но проникнутой печальной симпатией к Маяковскому (сейчас это видно сильнее, чем было видно тогда) статье критика-эмигранта Андрея Левинсона, опубликованной 31 мая в газете «Нувель литтерер» в связи с его гибелью. Признавая огромный талант поэта, Левинсон отмечал, что и Маяковского не обошла общая участь: «уничтожение советским режимом всякой свободы мысли и слова», утверждал критик, привело к «параличу его дара, <…> к падению в штопор в последние годы». Как видим, этот талантливый и очень почитаемый эмиграцией критик гораздо лучше и глубже постиг реалии трагедии, чем люди, которые считались его друзьями. И опять же — а можно ли их винить? Даже если кто-то из них и понимал то, что не лежало тогда на поверхности (как, например, Пастернак), можно ли было тогда, даже в иносказательной форме, высказать это вслух?
Сто восемь «левых» писателей и художников — французских и русских — опубликовали в той же газете протест против «злобного пасквиля» (умнейшие люди, неужели действительно не разобрались, что это вовсе не пасквиль?!) эмигрантского критика, который Эльза и привезла с собой в Москву. Кроме ее самой под протестом поставили подписи Робер Деснос, Фернан Леже, Андре Мальро, Пабло Пикассо, Жак Превер, Жак Липшиц, Тристан Тцара вместе со своими русскими коллегами, находившимися тогда во Франции (Юрий Анненков, Илья Эренбург, Осип Цадкин, Натан Альтман, Георгий Питоев, Людмила Питоева, Наталья Гончарова, Михаил Ларионов и другие). Взбешенный Арагон вместо подписи под письмом решил себя обозначить иначе, предпочитая действовать «по-мужски» и сделать приятное Эльзе, защищая столь необычным для поэта образом честь дорогого ей человека: он ворвался в квартиру Левинсона, разбил посуду на кухне и напал на хозяина, нанеся ему не столько физические, сколько символические удары, из-за чего консьержка, услышав шум, вызвала полицию, чтобы утихомирить разбушевавшегося сюрреалиста.
Восхищению Лили не было конца — она была убеждена, что такое проявление солидарности пришлось бы Маяковскому по душе. Огорчало лишь то, что даже в таком контексте полузапретные в СССР имена эмигрантов и «полуэмигрантов» не могли быть упомянуты в советской печати, да и само имя Маяковского рекомендовалось не слишком «мусолить».
Но едва в Гендриковом успели радостно отметить успешную акцию Эльзы и Арагона, из Парижа пришла весть, что «левым» — кратко, но сокрушительно — ответили в той же газете «Нувель литтерер» крупнейшие писатели русского зарубежья: Иван Бунин, Дмитрий Мережковский, Владимир Набоков (Сирин), Нина Берберова, Марк Алданов, Владислав Ходасевич, Александр Куприн, Георгий Адамович, Борис Зайцев, Зинаида Гиппиус и другие. Для круга Лили все это были «реакционные мракобесы», «изменники» и «враги пролетариата». Их протест мог быть зачтен лишь в пользу той борьбы за