Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пустынник еще ничего не знал о стронции-девяносто и о том, что можно устроиться зрителем на стадионе…
Букварю стало неловко за высказанные им обидные слова, и, чтобы смягчить их, он начал говорить о категориях общих:
– Помнишь, мы толковали о физиологии? Я тоже за многоцветие человека. Только за многоцветие красок ярких, радужных и чистых. Без клякс. Я согласен, в человеке два начала, и все же в наши дни уже нельзя спекулировать физиологией, оправдывать ею…
– Это меня не волнует, – сказал Виталий.
– А что тебя волнует?
– Ничто не волнует.
Букварь засопел, подошел к своей кровати, вытащил из-под нее чемодан, открыл его и начал копаться в нем рассеянно, забыв, зачем он его открыл.
Он был расстроен, и не из-за последней фразы Виталия, а из-за того, что так и не сумел ничего передать Виталию. Он ругал себя за косноязычие, за дурацкие мозги, всегда в самые важные моменты подсказывающие ему не свои собственные слова, простые и естественные, а чужие, повторяющиеся сотни раз, затасканные, поучающие, а потому неубедительные. Еще он подумал, вообще, наверное, нельзя найти такие слова, которые передали бы все, что было в нем после вчерашнего дня. Но эта мысль не успокоила его, а, наоборот, расстроила еще больше.
Руки Букваря отыскали две фотографии – Кошурникова и Фиделя, – принадлежавшие когда-то Кешке. Букварь подошел к простенку между двумя окнами и демонстративно повесил недалеко от кровати Виталия обе фотографии.
Он обернулся и увидел, как зашевелились красные оттопыренные уши Спиркина, как поднялось с подушки мраморное лицо, как обрадованно захлопали короткие ресницы.
– Букварь! Бродяга! Явился! Где ж ты был?
Спиркин соскочил с кровати, сунул ноги в зеленые штаны и, подтягивая их, сообщил:
– А мы уж тут переволновались. К Зойке бегали. И она волновалась. Ты бы хоть предупредил. Я с трудом, но заснул. А Виталий, видишь, совсем не ложился…
Виталий, как будто его вывели из себя слова Спиркина, как будто они уличили его в чем-то постыдном, захлопнул книгу, встал, и его баскетбольные ноги четко прошагали к дверям.
Спиркин покосился на Букваря и пожал плечами.
44
– Букварь, ты, говорят, ездил в Абакан?
– Да, Зойк, ездил.
– Иди, пообщаемся.
– Я, Зойк, на одну минуту. Нам нужно на дальний объект.
– Ну валяй, проваливай. У меня тоже одна минута. Мне Ольга все рассказала.
– Что все?
– Все. Про соленый арбуз.
– А-а… Он оказался вкусным, ты не знаешь?
– Она хвалила.
– Ну ладно. Я тебя найду после работы.
– Попробуй. Если меня не найдут другие. Да, Букварь, ты знаешь, мои парни сделали мне гимнастический обруч. Шикарный. Я уже кручу. Хочешь, я тебя обучу хула-хупу?
– Какие парни?
– Ну вот, какие? Мои. Что у меня, мало парней? Вагон и маленькая тачка! Только махни флажком! Ну, я пошла.
– Я тебя найду.
– Вот уж я тебя не понимаю!
– А я из маленькой тачки.
Точеные коричневые ноги оттопали за угол приземистого склада. Брюкам серо-синего комбинезона, обуженным и укороченным, ничего не стоило показаться на пляже. Они прошуршали, проявили тугие бедра, научившиеся крутить алюминиевый обруч.
Букварь почесал нос и пошел на дальний объект. Дорога на дальний объект проходила совсем не у столовой, а Букварь оказался у столовой. Из хлопающей двери вываливались последние парни и девчата, вываливались добрые и молчаливые, как и полагается после принятия пищи.
Букварь ждал Ольгу. Он уже привык ждать ее здесь и смотреть на хлопающую дверь, обитую рыжим заменителем кожи.
Ольга вышла с девчатами, и была среди них Даша. Букварь видел Ольгу три секунды, и потом она ушла за желтый облезлый бок столовой, недокормленный штукатуркой.
Ольга Букваря не заметила, как не замечала и раньше в эти утренние секунды. Букварь стоял под елью и думал о том, что сейчас на работе во всем и во всех будет видеть Ольгу и будет вспоминать, как она шла из столовой и как смеялась, рассказывая что-то Даше. Он увидит снова ее медового цвета глаза, ее пальцы, тонкие и длинные. И он станет ждать завтрашнего утра, чтобы опять прийти к столовой и снова молча стоять под елью.
«Надо будет сегодня же поговорить с Зойкой, – подумал Букварь. – Надо сказать ей обо всем честно…»
Он шагнул, щуря глаза от солнца, расстегивая на ходу рубашку. Он вспомнил, что три раза уже давал себе обещание поговорить с Зойкой и вот теперь опять обещание. Он снова потер нос и понял, что и сегодня разговор не состоится. «А может, он и вовсе не нужен?..»
Может, и вовсе не нужен такой разговор. Потому что… Потому что Букварь понимает: после него конец их дружбе, конец их вечерним прогулкам, конец толкотне танцев и Зойкиным взглядам, теплым и смешливым. Конец отношениям, без которых ему трудно представить теперь свою жизнь и о причинах которых он старался не думать…
Спиркин работал по пояс голый, и на его коричневых, отполированных плечах висела желтая стружка. Виталий курил, насвистывал иногда ломаные мелодии, небрежно таскал пилу, волочил ее по свеженастланным доскам и не замечал Букваря.
«Зойке стоит рассказать о вчерашнем, – подумал Букварь. – О Шушенском и Абакане». Потом он представил, как Зойка будет слушать его, зевать, вертеть головой и как скажет она на самом интересном месте: «Да, ты знаешь, вчера такой детектив показывали!..»
Виталий не замечал Букваря и во время обеда и во время ужина. Они сидели за одним столом, но Букварь значил для Виталия, видимо, не больше, чем солонка или треснувшая банка с перцем. Глаза у Виталия были печальные и словно бы жалели мир, людей, имевших несчастье заселить его, капусту, попавшую в щи, и корову, чье мясо варилось в котлах столовой.
На занятия к Макогону Виталий опять не пошел, и Букварь не стал уговаривать его. Он сидел рядом со Спиркиным, слушал все внимательно, с интересом и водил глазами за указкой Макогона. Указка эта была родной сестрой шушенской указки, двигавшейся в руках Марьи Григорьевны. Детство свое они, наверное, провели в одном детском саду, на одном дереве и о многом успели переговорить своими листьями.
Зойки у крыльца не было, и Букварь поплелся к женскому общежитию. Он увидел издали Зойку, крутившую обруч, и мальчишек, глазевших на нее.
– Вот видишь! – сказала Зойка.
Обруч, серебристый и легкий, летал у Зойкиной талии. Он был счастлив. Если бы он мог звучать, он бы фыркал и смеялся от удовольствия. Он крутился вокруг рыжей кофты и, когда уставал, спускался к бедрам. Ему нравилось облетать бедра, танцующие, обтянутые брюками, короткими и узкими. Он взлетал, отдышавшись, вверх и мелькал у рыжей кофты. Он не имел к Зойке никакого отношения. Он жил и летал сам по себе. Зойка стояла небрежно, без всякого напряжения, согнув руки в локтях и покачиваясь чуть-чуть. Лицо ее светилось и говорило: «Теперь-то вы видите, какая я красивая и изящная, теперь-то вы понимаете, какое у меня красивое и гибкое тело. А вы говорите, Брижит Бардо! А вы говорите, Ленка Перфилова с разъезда Щетинкина!..»