Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кончился Калверли, автобус стал карабкаться в гору. Фредерика немного разжалась от жары и ворчания мотора и стала думать. Она думала о Расине[200]. Они как раз проходили «Федру». Мисс Пласкетт, француженка, без конца задавала им характеристики персонажей. Разобрали уже Федру, Ипполита, Арикию, Энону. До Тезея пока не дошли. Такова была программа аттестата А, и в результате подобных упражнений Расин делался неотличим от Шекспира, а тот – от Шоу: в прошлом триместре точно так же разбирали Иоанну, Дюнуа, Кошона, де Стогэмбера[201]. Обсуждалась в первую очередь роль персонажей в развитии сюжета, и лишь потом, в виде шапочки сбитых сливок поверх бисквитно-фруктового десерта, – их личные свойства, особенные черты, отделяющие их от прочих.
Еще одно почтенное занятие, при котором Расин и Шекспир сливались, а Шоу оказывался крепковат для зубов умненькой искательницы аттестата А, – поиск повторяющихся образов. Кровь и младенцы в «Макбете». Кровь, свет и мрак в «Федре». Тут, если вдуматься, Расин с Шекспиром становились подозрительно похожи на Александра Уэддерберна. (Шоу был сложней. Если не повторять слово в слово за ним, то сказать было почти нечего. Человеку с мозгами почти оскорбительно твердить чужие комментарии – пусть даже и авторские[202]. Да, с этой стороны к Шоу не подберешься. Имелся наверняка другой путь, но Фредерика его хоть убей не находила.)
Но постойте. Читая Шекспира и Расина, замечаешь ведь прежде всего различия – во всем. Должен, значит, быть способ описания различий. «Сопоставьте образы Федры и Клеопатры как женщин, охваченных страстью». Не то, не то! Любое сходство – обманка.
Расина еще отличает, конечно, александрийский стих. Читая его, нужно думать по-особому. Сама форма мысли меняется, если думать замкнутыми строфами, вдобавок расколотыми цезурой, да еще и на французском, то есть с ограниченным словарем.
Две строки, вдохом поделенные на четыре отрезка. Отрезки уравновешены идеально даже здесь, где стих напоен мукой. А как подчеркнуты рифмой cachéе и attaché! Видит ли ее читатель – Vénus toute entière?[204] Фредерика всегда видела неведомое, безлицее существо, прянувшее, слившееся с жертвой, как лев, что впился в коня на картине Стаббса[205]. Внешнее когтит и раздирает внутреннее. Но стих разделяет их – и связует нерасторжимо… Ну или что-то вроде этого. Если заняться мыслительным процессом, лежащим в основе александрийского стиха, думала Фредерика, можно, наверно, что-то найти, увидеть, как четко обоснован каждый образ там, где у Шекспира все течет свободно. Она глядела в окно и улыбалась улыбкой чистейшего удовольствия, а за окном тянулись уже пустоши, заросли жесткой травы у обочины вдруг раскидывались широко, перемежаясь островами пушицы с дрожащими белыми султанчиками. Земля шла горбами и складками, трескалась, и тянулись до горизонта обнаженные гранитные пласты, вереск и папоротник-орляк.
Мужчина с печаткой потихоньку наползал. С ней часто бывало, что соседи без зазрения совести посягали на ее часть сиденья. Крупный соседский зад грел ей бедро. Буро-шерстяная рука была уже явно на Фредерикиной территории. Автобус круто повернул, сосед качнулся и, ловя равновесие, схватился за ее колено.
– Прошу прощения.
– Ничего.
– Далеко?
– До Готленда.
– Живешь там?
– Нет.
– Погулять?
– У меня день свободный.
– Аналогично. Выдался денек – захотелось в глушь забраться. Одна едешь?
– Да.
– Аналогично.
Экономно выражается, подумала Фредерика. Мужчина тем временем снова погрузился в молчание. Его зад словно бы еще вырос и приблизился. Его лацкан задевал ей грудь. Фредерика чувствовала, как он дышит. Она уткнулась лицом в стекло и стала изучать заоконный пейзаж. Бурый, прошлогодний цвет: поблекшая ежевика, сухой вереск, а под ними – новая сырая земля и наступающая зелень. Бывает искусство без пейзажа – до пейзажа, а может, и после. Расин, например, не стал бы всматриваться в оттенки ежевики, да и недавно открытый ею Мондриан[206], конечно, тоже. А вот если живешь здесь, то всматриваешься в природу, кладешь ее образы в основу мышления и восприятия, как сестры Бронте и их героини. И все же не видишь толком ни ее, ни сквозь нее: слишком много ассоциаций сгущается перед взором. Ей на миг представилась некая квартира в Лондоне – возможно, будущая обитель Александра: гладкое бледное дерево, много белизны, сдвинутые шторы, приглушенный свет. Все формы явно искусственные: квадратные, скругленные, обтекаемые. Тут и там по чуть-чуть золотого и кремового. Она улыбнулась, и бурый сосед снова обернулся к ней:
– А чем можно заняться в том местечке?
– Не знаю. Говорят, там очень красиво.
– Слыхал. Пожалуй, поброжу, разомну ноги. Даже странно: работа – сплошные разъезды, а в выходной меня опять куда-то тянет. Я за эту неделю исколесил все графство: Хаддерсфилд, Вейкфилд, Брэдфорд, Йорк, Калверли. Был в Харрогите на кукольной ярмарке. Я представляю фирму игрушек. И что бы, кажется, на досуге не посидеть спокойно? Но вот поди ж ты, чувствую какую-то тягу…
Фредерика осторожно кивнула. Сосед продолжал с внезапной вспышкой раздражения:
– С этими разъездами понемногу остаешься один. Семья отвыкла, дом как не мой. Я в них уйму денег вкладываю – ты не поверишь, горстями сыплю! И что я с этого имею? Ничего. Моральное удовлетворение: со мной им живется вольготней, чем жилось бы без. Нет, я все понимаю и не обижаюсь. Я не прихожу каждый день к ужину, не сижу в гостиной, – конечно, я выпадаю из их жизни. Бывает, вернусь и чувствую: мне не рады. Я в тягость. Поэтому теперь стараюсь возвращаться пореже. Не рвусь из жил, не лечу к ним при первой возможности. Возьму номер в гостинице, пошлю им открытку покрасивей, а сам поразведаю окрестности, увижу что-нибудь занятное, поговорю с людьми. В конечном итоге это лучше, меньше разочарований.