Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, структурализм в том, что касается его собственной теоретической идеологии, представляет собой не столько обобщенную критику «метафизического могущества», притязания которого на полноту и непосредственность присутствия должны быть развенчаны, а соответствующие этой полноте связи разорваны, сколько допущение характерных для каждой эпистемологической формации градаций собственных типов связи. Последние в каждом случае различаются по силе и селективности с соответствующим стремлением установить превосходство второй характеристики над первой и тем самым измерить происходящее на уровне связи наиболее слабой, гипотетически самой слабой из всех возможных.
Возвращаясь к ситуации субъекта метафизики – как в его случае может видеться самая слабая связь из доступных воображению? Можно предположить, что «самая слабая связь» для метафизика – это связь, не позволяющая установить ее источник и способ реализации. Так, привлекший внимание многих поколений философов и писателей парадокс «китайского мандарина», описывающий возможность произвести «идеальное убийство» чело века, находящегося в наиболее отдаленной (от тогдашнего цивилизационного европейского центра) географической точке, предполагал ситуацию, в которой сам акт причинения стремился к максимально возможной элиминации, начиная с допущения «специальной секретной кнопки», нажатие которой – например, в Париже – немедленно вызывало бы смерть китайца, и вплоть до предположения о «телепатическом убийстве» одной только силой соответствующего помышления.
Этот мысленный эксперимент, который классики от Дидро до Шатобриана примечательным образом приписывали друг другу (так что сегодня затруднение в установке его первоначального исторического источника прямо коррелирует с затруднением в установлении описанного в эксперименте злоумышленника), показывает, как именно метафизик мыслит категории слабости и селективности связи. Самая слабая связь для субъекта метафизики – это то, что представимо в качестве соответствующих ей конкретных намерений и последствий, но абсолютно немыслимо с точки зрения возможности осуществления.
Таким образом, речь идет о невозможности, отсылающей к техническому исполнению в широком, но также и в определенном историческом смысле, вследствие чего все то, на что посягнула наука XIX–XX веков в своих основных практических достижениях, представляет собой самую слабую метафизическую связь, достигшую в итоге пункта своей материальной реализации. В этом смысле, когда вполне современный и даже снабженный начальными физико-математическими знаниями субъект с улыбкой смущения признается, что он «не понимает», как работает телефон или авиационная техника (при том что от сомнений в доброкачественности и реальности этой работы он уже исторически очень далек), само это непонимание обязано не столько недостатку специального образования, сколько продолжающейся подверженности отношениям этой наислабейшей связи. Расписываясь в своем интеллектуальном бессилии на ее счет, субъект тем самым приносит оммаж ее начальной неинтеллигибельности, несхватываемости даже самым сильным напряжением мысли, не снабженной соответствующим научно-техническим аппаратом, всегда возникающим позднее, нежели сам вопрос о возможности.
Следует предположить, что это правило имеет общий характер, и что связи, находящиеся по степени силы ниже, чем нормативная для ситуации слабая связь – например метонимия – являются так или иначе неинтеллигибельными со стороны того, что со всей художественной условностью можно было бы назвать «органами интеллектуальных чувств». Другими словами, эти связи нельзя уяснить, а в ряде случаев даже вовсе зафиксировать их наличие, опираясь на прошлый теоретический опыт, и в этом смысле они нуждаются в специальной демонстрации, обеспечивающей условия получения нового опыта «теоретической практики». Соответствующий этой ситуации диалог снова находится у Беккета:
– Не вижу связи, – сказал Камье.
– Вот именно, – сказал Мерсье, – ты вечно не видишь связи.
Изучение связей, сила которых еще слабее, нежели сила дежурных слабых связей, ведет в область, где большая часть эффектов и реализаций, в которых субъект приучен ориентироваться, вытесняются на периферию. Такого рода увольнения планов развернуто представлены в «Моллое»:
«Однажды ночью, заснув, как обычно, рядом с сыном, я внезапно проснулся как бы от сильного удара. Не волнуйтесь, я не собираюсь пересказывать вам мой так называемый сон…»
Беккет обрывает вероятные ожидания читателя в повествовательном плане не потому, что пересказ только что увиденного сновидения был бы стандартной романной пошлостью, и не только по той причине, что беккетовский текст является возражением столь же пошлой метафизической многозначительности самого явления сна как «иной, более принципиальной реальности», а на основании того, что Беккета больше не интересуют те, все еще доступные уровни связи, где основные фигуры и тропы обеспечивают иллюзию необходимого сцепления, отсылающего к многозначительности переживания и инсайта. Поэтому абзацем ниже в описании постигающей героя артропатии развивается альтернативная система градаций сокращающейся амплитуды движений и поз («Вдруг мое колено пронзила острая боль… Я продолжаю говорить о своем колене… Оно не причиняло мне боль, оно просто отказывалось сгибаться») вплоть до идеала обездвиженности («Обрести наконец полную неспособность двигаться, это что-нибудь да значит»), которой досадно препятствуют сохранившиеся атавизмы старой двигательной способности («Колено чуть-чуть сгибалось… Анкилоз не был полным!»). Если классическое представление о феномене сна представляет собой сочетание метафоры и метонимии, где само физиологическое состояние сна является метафорой покоя или смерти, а нарративное сновидение, напротив, метонимией мельтешащей событийности, присущей течению жизни, план более слабой связи стремится в отсутствие всех ранее доступных способов изобрести другой способ движения, который одновременно является непредставимым («Мое сознание теряет сознание, когда я думаю об этом»).
В этом смысле наиболее крупное из существующих теоретических возражений гипотезе интеллигибельности связей – психоаналитическое учение Фрейда – представляет собой не открытие бессознательного как тайного вместилища ранее недоступных психических явлений, пополняющих наше представление о субъекте, а не что иное, как смещение в область, где все связи доступной представлению силы поэтапно отказывают, благодаря чему возникает потребность брать в расчет другие, менее броские и одновременно более селективные.
Интересно, что находящиеся сегодня на пике популярности нейронауки отзываются о психоанализе как об «устаревшем» методе именно с точки зрения возможности усмотрения наиболее тонких и еще пока неизученных отношений реальности и психики. В то же время новые обстоятельства, разыскание которых нейропсихология предпринимает, не будут иметь к уровню «связей» – и в особенности связей наиболее слабых – никакого отношения, поскольку само явление связи отсылает не к повышению осведомленности об аналогичных по силе связях в уже имеющейся системе, а к тому, что Жижек называет «параллаксом», смещением, предположительно позволяющим масштабировать связи других типов селективности и силы. Тем самым, по всей видимости, неспособная к параллаксному видению нейронаука даже в том случае, если ей удастся осуществить в своей области значительный прорыв, все равно продолжает на целое теоретическое поколение от психоанализа отставать.