Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скажу иначе. Вам доводилось находиться в компании с человеком, к которому вы боялись чувствовать сострадание? Вы пожимаете ему руку, Но его коварство и вероломство оставляют следы на ваших ладонях. Вы подсознательно молитесь, чтобы он оказался лучше, чем вы думаете. И в действительности вы боитесь услышать от него слова признательности, ведь это заставит вас осознать, что вы запутались в его паутине. Это как подобрать попутчика, который усаживается в пассажирское кресло и бросает на вас взгляд, от которого по спине идут мурашки.
Действительно ли Алексис Дюпре видел красное зарево газовых печей, гудящих по ночам, и чувствовал странный запах из высоких кирпичных дымоходов над зданием, где погибли его друзья, братья, сестры и родители? Действительно ли он стоял в ряду других скелетов в полосатых униформах и кепках, щипая и царапая свои щеки, чтобы их цвет позволил ему пройти отбор? Видел ли он, как офицер СС приставляет «люгер» к голове дрожащего, плачущего ребенка, державшего голову своего отца в бочке с водой? Действительно ли память этого человека была хранилищем образов, способных свести большинство из нас с ума?
— У вас странное выражение лица, мистер Робишо, — нарушил старик затянувшуюся паузу.
— Прошу прощения, — ответил я. — Я бы очень хотел увидеться с вашим внуком, и сразу бы уехал.
— Он принял много лекарств. Быть может, в другой раз. Пожалуйста, пейте свой чай.
— Мистер Дюпре, ваш внук рассказывал мне о том, что вы выжили в Равенсбрюке потому, что вас использовали в медицинских экспериментах.
— Это не так. В Равенсбрюке не проводилось медицинских экспериментов. Эту чушь придумали уже после войны.
— Прошу прощения?
— Верьте кому хотите. Я был там. Пойду, проверю, как там Пьер. Он поговорит с вами, если будет в состоянии. А пока что, пожалуйста, заканчивайте свой чай.
У меня было такое впечатление, что меня одновременно пригласили остаться и попросили немедленно уйти. Старший Дюпре прошел через столовую и поднялся вверх по винтовой лестнице. Пока его не было, я поднялся и засмотрелся через стеклянную дверь на канал и камелии, цветущие в саду. Затем я заметил толстую книгу с позолоченными краями в переплете из мягкой кожи темно-бордового цвета, лежащую горизонтально на полке сразу под Оксфордским словарем. На первый взгляд, в ней не было ничего необычного. Необычными были легкие пряди волос, струящиеся из нее.
Я слышал, как Алексис Дюпре беседует с кем-то наверху. Я взял книгу, положил на словарь и открыл. Страницы были испещрены каллиграфическими записями, написанными старой чернильной ручкой. Некоторые записи были на французском, некоторые на итальянском, попадались на английском и немецком. Из того, что я понял, большая часть записей представляла собой наблюдения в области нордической мифологии, флорентийского искусства, андалузских цыган и этнической принадлежности примитивных народов Балкан. Я пролистал книгу до последних страниц и обнаружил не менее двадцати локонов волос всевозможных цветов и оттенков, либо приклеенных скотчем прямо к бумаге, либо находящихся в крохотных пластиковых мешочках. Я почувствовал, как запершило в горле, как загорелись мои глаза, и подумал, не слишком ли у меня развито воображение. Я закрыл том и положил его на место под словарем, и в следующее мгновение Алексис Дюпре появился внизу винтовой лестницы в дальнем конце коридора.
Он вошел в библиотеку и закрыл за собой дверь.
— Пьер принимает душ, дайте ему минуту-две, и он встретится с вами, — сообщил он, — будьте любезны с ним, мистер Робишо, он переживает не лучшие времена.
— Вы имеете в виду избиение, о котором он не заявил?
— Нет, его карьеру художника. Его талант игнорируется, и только потому, что на него оказали влияние великие художники конца девятнадцатого и начала двадцатого веков. Мир искусства контролируется горсткой людей в Нью-Йорке. Большая часть из них — это идиоты, считающие, что обрамленный в рамку кусок свиной ветчины, облепленный мухами, это выражение внутренней идеи. В жизни Америки есть много фальши, но мир искусства, вероятнее всего, самый вопиющий тому пример.
Сквозь стекло двери я увидел человека с коротко подстриженными седыми волосами в черном костюме и римском воротничке бледно-лилового цвета, идущего по газону в сторону огромного синего внедорожника, припаркованного под дубами. Я уже встречал его раньше, но не мог вспомнить где. Алексис Дюпре подошел к полке, положил руку на открытый словарь и улыбнулся:
— Вы искали какое-то слово?
— Нет, — ответил я.
Он опустил руку к журналу в переплете темно-бордового цвета и подвинул его так, чтобы края книги были параллельны полке.
— Я думал, что вы воспользовались моим словарем и случайно коснулись моего путевого журнала.
— Может быть, я несколько неуклюж.
— Мистер Робишо, я думаю, что вы далеки от неуклюжести. Почему бы вам не подняться и не побеседовать с Пьером, а потом, я уверен, вам пора будет возвращаться в офис, чтобы и далее служить и защищать. Вы ведь так это называете, «служить и защищать»?
— Тот человек, прошедший по газону, ведь он же священник, евангелист, выступающий по телевизору, не так ли?
— Возможно. Подобные люди очень активны в наших краях, шныряют тут и там, спасают людей от них самих. Вы очень наблюдательны и, очевидно, хорошо образованы, мистер Робишо. Позвольте спросить, как вы очутились в подобном месте, зациклившись на вопросах, на которые абсолютно всем наплевать? Наверное, не самая приятная у вас участь.
— Подумаю об этом на досуге, сэр. Обязательно еще побеседуем на эту тему. Также хотелось бы как-нибудь поговорить с вами по поводу дневника ваших путешествий. Уверен, что за многие годы ваших странствий у вас накопилась целая коллекция историй.
Одним из немногих преимуществ возраста является тот факт, что можно безнаказанно относиться к старому сукиному сыну так, как он того заслуживает.
Пьер Дюпре лежал на растяжке на кровати, вплотную подвинутой к окну с тем, чтобы предоставить ему полный обзор живописной картины газона, камелий, розовых кустов, дубов, покрытых испанским мхом, и теннисного корта, глиняная поверхность которого была покрыта сухими листьями. Бабье лето не сдавало позиции, но на теннисном корте, похоже, стояла круглогодичная зима. Впрочем, как мне кажется, Пьера Дюпре подобные вопросы вовсе не заботили.
Следы ожогов на его лбу, носу и подбородке блестели от мази, густые черные волосы были полны крема, шея приобрела желто-фиолетовый оттенок из-за синяков. Через окно я видел, как внедорожник священника поворачивает с подъездной дороги на шоссе.
— В мой последний визит сюда… — начал было я.
— Я хотел бы извиниться за это, — прервал меня Пьер, — я наговорил много такого, о чем теперь жалею. Причем я не просто жалею о своих словах, они были неправдой.
— Вы про то, как назвали меня белым мусором?
— Мне искренне жаль, мистер Робишо. Это непростительные слова с моей стороны.