Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совмещение крупных массивов времени с бегущей минутой резко ее оттеняет. Результаты человеческого труда посреди «вечного, доисторического» особенно могущественны. На фоне «безбрежного океана воды, неба и льдов» масштабней мощная динамика Мурманского порта:
Веет кругом крепкий запах рыбы, досок, снастей, воды. Красные скалы на той стороне залива мощно возносятся к небу. Дымят, рявкают, гукают, сходятся и расходятся, стоят у причалов, медленно вытягиваются или, наоборот, втискиваются сотни траулеров, сейнеров, рефрижераторов, буксиров, ботов и катеров.
…Что значит природа в жизни современного человека, в чем тот тайный, жаркий искус, исходящий от нее? Общение с природой для героев «Северного дневника» – могущественное обновление бытия, праздничное ощущение реальности, внезапное явление сверкающего, лучезарного подлинника жизни. И, соответственно, главное усилие Казакова-прозаика – удержать реальность средствами живописной пластики, не упустить ее из виду, соблазнившись эстетическим, лирическим либо умственным истолкованием. «В эти короткие миги, жадно озирая их, успевая схватить какие-то подробности в их движении, в их выражении…» – такова формула лихорадочного постижения живой, ускользающей реальности, охраны ее суверенитета от посягательств собственных чувств и настроений.
Казаков не удовлетворяется художественной съемкой местности, хотя и в этих пределах творческого овладения предметом он не раз демонстрирует свое мастерство. Порою уточнение капризных, уклончивых черт явления происходит в виду читателя, с небрежной уверенностью в блестящем результате:
Чернильные облака наверху были – как бы это сказать? – в параллельных горизонту зебровидных размывах…
Не удовлетворяет Казакова и эмоциональное усиление природы, предложенное Паустовским, который с любой детали пейзажа взимает обязательную дань лиричности. Не влекут его и безыскусственные, разъяснительно-ученые описания Пришвина. Хотя знание предмета, его отличительной природной функции неизменно присутствует в художественной детали Казакова. И конечно же на полемическое небрежение у Шкловского – «Пели внизу соловьи, или не соловьи» – Казаков тотчас же откликнется уточнением. Вещь у него, предмет, пейзаж, целый край, природные стихии, как то: море, северное сияние, ветер, небо – исследованы с возможной для человек полнотой – на вкус, запах, цвет, звук, форму. И все не видовая съемка его влечет, хотя и здесь он мастер, но мастер по традиции. «Что толку в поэзии, если не понимать великой важности всего, к чему прикоснулся?» – восклицает Казаков. И эту важность, весомость природных форм в своей прозе неизменно усиливает. Известны слова Эйнштейна о том, что каждый художник предлагает свою модель мира. Казаков не удовлетворяется созданием еще одного «личного» мира с субъективными параметрами. Он хочет воссоздать в слове единый для всех мир, выделить его универсальные знаки. Он свято верит во «внезапную божественность слова», несущего правду о мире. Он знает, что слово, вернее хитрая комбинация слов, схватывает суть предмета.
В «Северном дневнике», где мастерство Казакова приобрело некоторую автономию от требований жанра, наблюдается углубление примет, совмещение художественной съемки с промерами внутрь. Заметен у него переход признаков вещи из живописных, локальных, видовых в глобальные, суммарные. Пейзаж оглядывается панорамно, крупными родовыми скоплениями, в которых выделена коренная, опорная деталь. Казаков не лирик и не философ, а скорее физиогномист природы, угадывающий по внешней красочной оболочке главный нерв живого целого.
…Духовное противостояние человека и природы – типичная для «Северного дневника» ситуация. И тем не менее на первый план выходит некий момент душевной заминки, сомнения, за которым видится спор автора с самим собой, с любезной ему некогда картиной мира «в его первичной сути» и естественного человека, управляемого природными инстинктами. Жизненные, реальные впечатления опровергают былую версию возвращения человека к натуральному, естественному бытию.
Природные герои в старых рассказах – такие, как Егор в «Траливали» или Манька из одноименного рассказа, – это устойчивые универсальные характеры, отлитые природой, встречающиеся на Руси, люди вне среды и почти вне времени. Они живут стихийными порывами души и жизнью своей не управляют. Оставляя им полную свободу самовыражения в рассказах, Казаков не скрывал своего расположения и даже некоего идиллического, стороннего любования широтой и стихийной мощью этих цельных природных натур.
В «Северном дневнике» естественный характер предстает не столь живописно и без всякой поэтизации. Кир из рассказа «Нестор и Кир», казалось бы, идеальный, по прежним представлениям Казакова, герой – так сильны в нем инстинкты, в таком завершенном соответствии с природным ритмом находится стихийный лад его души. Однако тут привычное для Казакова стороннее любование дитем природы сопровождается уже нравственным отчуждением от него: «…но дикий, дурачок, и тяжело как-то с ним». Трезвая критическая реальность рассказа «Нестор и Кир» убеждает в убожестве человеческого существования, лишенного душевных порывов, замкнутого в кругу ритуальных физических действ.
Казаков всегда слишком доверял внешней выразительности, уполномочивал ее свидетельствовать о внутреннем, духовном в человеке, поддаваясь гипнозу расхожей морали – в здоровом теле здоровый дух. Доверие к физическим знакам личности, многозначительное их истолкование – существенная особенность мироощущения Казакова.
…Есть своя какая-то языческая мощь в объединении деревьев, людей, зверей в единый родственный коллектив. Но один и тот же прием, испытанный на разных людях, утрачивает свою действенность, знаменательная в человеке внешняя черта становится декоративной, видовой. Конечно же путевой жанр не требует исчерпывающего знания о человеке, и разветвленный психологический инструментарий здесь неуместен. Но, может быть, уместнее в документальной прозе характеристики предположительные, а не категорические, и выделение в человеке интимных, тайных, душевных его движений?
Цепкий и виртуозный описательный метод Юрия Казакова, так безошибочно срабатывающий на природных объектах, порою оказывается недостаточным в приложении к человеку. Писатель сам это ощущает и пытается усовершенствовать, а то и изменить собственную методологию. Об этом можно судить по «Северному дневнику».
Упомянутый уже рассказ «Нестор и Кир» идет сразу же вслед за первой частью «Северного дневника» с его многослойной стилистикой, раскованным сюжетом. Коснемся главного героя этого рассказа – Нестора.
Границы авторского обнаружения здесь сдвигаются к традиционной зоне рассказчика, свидетеля. В рассказе царит стилистическое хладнокровие, душевная аскеза, когда автор, кажется, сознательно опускает моменты интимной жизни, поглощенный важностью центральной задачи рассказа – постижения уже не пейзажа, а человека.
Нестор, старый угрюмый помор, находится все время на некотором объективном обзорном отдалении от автора и читателя. Вглядываясь в него, буквально провоцируя на споры, жадно вслушиваясь в его нечаянные обмолвки, Казаков пытается раскусить этого человека путем постепенного уточнения облика. Вот наглядный ход анализа: «Хозяин? Кулак? Не знаю, я еще не разобрался в нем»; «И руки его были добры, тогда как мысли – злы»… Важны Казакову моменты постепенного знакомства, а не законченный портрет в конце.