Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты уверен, что тебе не разонравится всю жизнь объявлять остановки?
– А почему бы нет? Это же полезно, значит, всегда будет нужно. Вот математики, по-моему, совершенно ни к чему.
Она промолчала.
– Будь я профессором математики, – не унимался он, – я бы сам себя не уважал.
Они уже поднимались на платформу.
– Получать разные премии, кучу денег за то, что никто не понимает и никому не нужно.
– Спасибо, что поднес мою сумку.
Она протянула ему деньги – хотя не так много, как намеревалась изначально. Он взял с недовольной ухмылкой, словно говоря: значит, ты очень богатая, да? Потом быстро пробормотал «спасибо», как бы против воли.
Она смотрела ему вслед и думала, что, скорее всего, никогда его больше не увидит. Сын Анюты. Действительно похож. Ни один обед в Палибино не обходился без Анютиных длинных обвинительных тирад. А потом она вышагивала по дорожкам сада, полная презрения к своей теперешней жизни, с верой в то, что судьба пошлет ей другую жизнь, суровую и справедливую.
Может, Юра будет жить иначе, кто знает? Может, когда-нибудь станет помягче к тете Соне, – только вряд ли это произойдет при ее жизни и вряд ли раньше, чем он достигнет ее лет.
На вокзал Софья приехала за полчаса до отправления поезда. Ей хотелось выпить горячего чая и купить пастилки для горла, но она была сейчас не в состоянии выносить ни очередей, ни разговоров по-французски. Можно прекрасно владеть иностранным языком, но стоит пасть духом или почувствовать недомогание, и вас потянет назад, к языку детской. Она села на скамью и опустила голову. Посплю чуть-чуть.
«Чуть-чуть» обернулось четвертью часа, как показали вокзальные часы. Вокруг нее собралась целая толпа, все бегали, суетились, мимо проезжали багажные тележки.
Софья поспешила к своему поезду. По пути мелькнул мужчина в меховой шапке, как у Максима. Лица она не увидела, он шел прочь от нее, однако широкие плечи и то, как он прокладывал себе путь – вежливо, но уверенно, – очень сильно напоминало Максима.
Тележка, доверху нагруженная чемоданами, вклинилась между ними, и мужчина исчез.
Разумеется, это не Максим. Что ему делать в Париже? На какой поезд или на какую встречу он мог бы так торопиться? Сердце неприятно забилось. Она зашла в вагон и села на свое место у окна. Было ясно, что в жизни Максима есть другая женщина. Вероятно, та самая, которую он не мог представить, и потому не приглашал Софью в Болье. Но ей казалось, мелкие мелодраматические дрязги – это не его стиль. Еще меньше он годился для того, чтобы терпеть женскую ревность, слезы и проклятия. Он сам как-то сказал, что у нее нет на него прав, он ей не принадлежит.
Это, разумеется, значило, что в браке у нее появятся на него права и обманывать ее он почел бы ниже своего достоинства.
Когда Софье почудилось, что это он на перроне, она только что пробудилась от тяжелого нездорового сна. Наверное, галлюцинация.
Поезд тронулся с обычным стоном и лязгом и медленно выполз из-под крыши вокзала.
Как ей нравился когда-то Париж! Не Париж времен коммуны, когда приходилось подчиняться экзальтированным, иногда совершенно непонятным распоряжениям Анюты, но Париж, в который она приехала позже, уже совсем взрослой, в полном расцвете. Когда знакомилась с математиками и политиками. В Париже, считала она тогда, не бывает ни скуки, ни снобизма, ни обмана.
Потом ей вручили Борденовскую премию, целовали руки, дарили цветы, произносили речи в роскошных светлых залах. Но когда дело дошло до поисков работы, перед ней закрыли все двери. Парижане думали об этом не больше, чем о том, чтобы принять в профессорб ученую обезьяну. Жены великих ученых избегали ее или встречались с ней только у себя дома, в приватной обстановке.
Эти жены были наблюдателями на баррикадах, бойцами невидимой непреклонной армии. Мужья страдали от их запретов, но в конечном счете подчинялись им. Мужчины, ломавшие то, что прежде считалось непреложными законами природы, пребывали в рабстве у женщин, занятых только тугими корсетами, визитными карточками и разговорами, от которых в горле першило, как от смешанного запаха духов.
Впрочем, пора прекратить эту литанию обид. Жены ученых в Стокгольме приглашали ее к себе: и на лучшие званые вечера, и на ужины в узком кругу. Они хвалили ее и даже выставляли напоказ. Тепло приняли ее дочку. Может, Софья и для них была курьезом, но таким, который они приняли и одобрили? Что-то вроде попугая-полиглота или тех гениев, которые моментально определят, что такой-то день в четырнадцатом веке пришелся на вторник.
Нет, это несправедливо. Они с уважением относились к тому, чем занималась Софья, и многие из них считали, что женщинам надо последовать ее примеру и когда-нибудь так и будет. Так почему же ей становилось с ними скучно, почему она все вспоминала других людей, способных засиживаться до поздней ночи за необычными разговорами? И почему ей было неприятно, что они одевались либо как пасторские жены, либо как цыганки?
Она все еще не могла прийти в себя после встречи с Жакларом и Юрой, от слов о том, что ее нельзя представить женщине, которая дорожит своей репутацией. А еще болит горло и озноб по всему телу, – видимо, сильно прохватило.
Ну ничего, скоро она сама будет женой, причем женой человека богатого, умного и к тому же воспитанного.
Вот наконец едет по проходу тележка с закусками. Еда должна облегчить боль в горле, хотя Софья предпочла бы сейчас выпить русского чая. Как только отъехали от Парижа, пошел дождь, а теперь он превратился в снег. Как все русские, она предпочитает снег дождю, запорошенные поля – темной и мокрой земле. Там, где бывает снег, люди готовятся к зиме как следует и принимают серьезные меры, чтобы поддерживать в своих жилищах тепло. Она вспоминает дом Вейерштрасса, где ей предстоит сегодня переночевать. Профессор и его сестрицы и слушать не захотели про гостиницу.
Дом у них очень удобный, с темными коврами, мягкими креслами и тяжелыми портьерами с бахромой. Жизнь в нем следует раз навсегда заведенному порядку: она подчинена науке, а конкретнее – математике, у которой есть центр, святилище – кабинет. Робкие, плохо одетые студенты один за другим проходят туда через гостиную. Две сестры профессора, старые девы, приветливо с ними здороваются, но разговоров не затевают. Они заняты: вяжут, чинят, штопают, вышивают коврики. Им известно, что их брат – выдающийся ученый, великий человек, но в то же время они знают и то, что он должен съедать ежедневно порцию чернослива (это полезно при сидячем образе жизни), что у него появляется сыпь на коже от любой, даже самой нежной шерсти и что он очень расстраивается, если коллега не благодарит его за помощь в опубликованной статье (хотя профессор и притворяется, будто не заметил этого, и потом устно и письменно продолжает нахваливать того самого коллегу, который проявил к нему пренебрежение).
Когда Софья впервые оказалась в этом доме, сестры профессора, Клара и Элиза, страшно перепугались. Служанка, ее впустившая, была не приучена отказывать посетителям: все в этом доме жили такой спокойной жизнью, а студенты были вечно плохо одеты и невоспитанны, так что критерии приличий, принятые в респектабельных домах, тут не действовали. Однако при всем этом в голосе горничной послышалось некоторое колебание, когда она произнесла: «Дома» – маленькой женщине, державшейся робко, как просительница, чье лицо было не разглядеть под темной широкополой шляпой. Сестры не смогли определить, сколько ей лет, но предположили – после того, как она прошла в кабинет, – что это мать кого-нибудь из студентов: хочет выторговать скидку на плату за обучение.