Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как жил мой отец после смерти деда? – Он и не подозревал, что всегда хотел это знать, пока не спросил.
– Ему трудно пришлось. Они остались вдвоем с его матерью. Каждый раз, когда я навещал их, казалось, он становится все взрослее. Он пытался взять на себя ответственность за семью. Пытался заботиться о матери. Очень трудолюбивый мальчик. Но ты же знаешь отца. Он никогда не покажет, каково ему. Его отец был таким же. Может, и ты такой? Он много раз навещал меня. Всегда приносил сладости на Ид. Сам принес приглашение на свою свадьбу. Пришел ко мне, прежде чем уехать сюда. Я словно с сыном простился. Потом, много лет спустя, мой сын перевез всех нас в Аризону. Твой отец навещал меня каждый раз, когда приезжал в Аризону по работе, даже если ему приходилось брать напрокат машину и ехать два часа, чтобы добраться до моего дома. И почему? Всего лишь потому, что я был другом его отца. Кто я ему? Чужой старик. Редкий человек твой отец. Таких теперь нечасто встретишь.
Слушая похвалы отцу, Амар чувствовал, что в груди растет нечто вроде воздушного шара. Амар боялся, что заплачет, если шар лопнет. Его обманули. Лишили возможности узнать лучшее об отце. Отец приберег доброту для других. Амар оглянулся, собираясь извиниться и уйти, но прежде хотел сделать хоть что‐то для старика.
– Принести вам что‐нибудь? Еду или напиток? – спросил он.
Старик отказался. Его внук стоял в очереди за едой.
– Что угодно? – настаивал Амар, спрашивая себя, не хотел ли он, чтобы старик посчитал, будто добродетели отца перешли к сыну.
Старик улыбнулся:
– Если бы ты мог принести чай, так чтобы мой внук Джавад не увидел… Меня держат на строгой диете. По-моему, так жить – просто грех. Ни сахара, ни риса, ни… – Он стал перечислять, чего ему не позволяют больше есть, но Амар встал.
– Две ложки сахара, пожалуйста, – попросил старик и подмигнул. – Только с верхом.
Амар спешил – отчасти потому, что Амира уже ждет, а отчасти потому, что хотел принести чай как можно скорее, чтобы старик смог насладиться, прежде чем вернется внук. Очередь за едой двигалась медленно, мама была занята, проверяя, какое блюдо нужно вновь наполнить. И хотя он думал, что принадлежит к людям, чьи намерения чисты, все же поймал себя на том, что ищет глазами отца, когда нес чашку старику, – надеялся, что отец увидит, кому он несет чай.
* * *
Худа поставила тарелки на маленький столик, предназначенный для Хадии и Тарика. Тарик немедленно принялся за еду, Хадия положила себе рис в соусе тикка и подула на вилку, прежде чем отправить ее в рот. Еда оказалась восхитительной, но у нее не было аппетита. В зале эхом отдавались голоса сотни гостей.
– Мне действительно нравится Амар, – заметил Тарик.
– Всем нравится Амар, – ответила она.
Тарик замолчал, ощутив грусть в ее голосе. Она утаивала от него Амара – и всю историю его жизни, и его влияние на Хадию. Тарик не привык совать нос в чужие дела и предпочитал выждать, пока она не будет готова рассказать сама. Страх, охвативший ее, когда брат смешался с толпой, исчез, но неприятный осадок остался. Она гоняла рисинки вилкой по тарелке. Это правда – все любили Амара. Но быть к нему ближе означало, что это чувство обожания станет более сложным – возникнет желание сделать что‐то, чтобы облегчить ему жизнь. Ей было больно от понимания того, что сделать можно очень мало. Она прижала белую салфетку к губам и промокнула соус.
«У тебя есть брат? – удивился Тарик, когда она давным-давно упомянула об Амаре. – Ты говорила только о Худе». Это больно ужалило. Хадие казалась фальшивой манера, с которой она говорила с другими об Амаре, и с ходом времени она все меньше упоминала о нем. Она поняла, что хочет всячески обелить себя в тех событиях, в которых невольно прочитывался подтекст о не заслуживавшей доверия натуре Амара, о нездоровых склонностях Амара, о тайнах Амара. Но ее старания исключить себя из рассказов о нем возымели эффект противоположный тому, которого она, возможно, добивалась: вместо того чтобы утешаться сочувствием друзей, слушать, как они ее оправдывают и твердят, что человек сам себе выбирает дорогу в жизни, а Амар, к несчастью, выбрал самую трагическую, ей приходилось заставлять себя терпеть их сочувствие, ничего не испытывая. Добрые слова не могли коснуться тех затаенных уголков души, где гнездилось чувство вины, которое она скрывала от всех, даже от Худы.
Хадия не могла точно вспомнить прошлое. Не могла точно указать, в какой из тысячи раз он наклонился к ней, чтобы прошептать: «Не скажешь папе?» – и она шептала в ответ: «Не скажу». Не могла точно определить: вот он, момент, когда я впервые подвела его, и это стало моей ролью в его судьбе. Она не могла оправдать себя тем, что хранила его тайны, хотя бы потому, что для него было бы лучше, если бы она выдала их, или тем, что она раскрыла те секреты, которые следовало охранять. Она не могла простить себе жажду соперничества, как и не могла во всем обвинять именно эту свою черту. Не могла сказать, что дело в отце, отдавшем часы ей, а не ему, – потому что она всегда хотела их получить и сделала все, чтобы стать ребенком, достойным получить подарок. Груз вины она могла нести, не задаваясь вопросами и не желая ничего отрицать, лишь потому, что обстотельства их жизней сейчас оказались на поверхности. Факты были очевидны. Это она сидит под светом люстры, усыпанная драгоценностями, а ее брат бродит по залу, желая быть где угодно, но не здесь, или хуже того – желая вернуться обратно и стать таким же любимым, таким же радушно принятым, как дома.
ПОДХОДЯ КО ДВОРУ, АМАР ПОЧУВСТВОВАЛ знакомое напряжение – такое же, как много лет назад, когда страх быть пойманным подгонял его. Надежда увидеть Амиру превращала тело в одно гулкое сердцебиение. Облака быстро неслись по небу, где почти не было видно звезд, зато луна светила так ярко, что казалось, кто‐то специально поместил ее туда, чтобы освещать его, как прожектором. Неужели он хотя бы однажды, за все прошедшие годы и месяцами ранее, когда они уже перестали разговаривать друг с другом, сомневался, что все еще любит ее?
Амира сидела на цементном полу. Красная отделка платья казалась бордовой, зелень – почти черной, колокольчики звенели при каждом движении. Губы были фиолетовыми из‐за темноты или холода, волосы стянуты в тугой узел, только несколько выбившихся волосков отливали серебром, и когда она встала, чтобы приветствовать его, движения ее тела поглотили все его внимание. Хотя она помахала ему с застенчивым видом, ее улыбка была широкой и уверенной.
Невозможно. Невозможно, чтобы он вообще какое‐то время мог не любить ее. Невозможно – с того самого дня, когда любовь к ней впервые заявила о себе: на той вечеринке много лет назад, когда она подняла глаза от стакана с газировкой, которую пила через полосатую соломинку, а потом подошла к тому месту, где он стоял, прислонившись к стене, и как‐то пытался себя развлечь. Она задала первый вопрос, и он, тот, кто почти ни с кем не разговаривал, ответил, а потом задал собственный. Тогда ему было всего семнадцать. В ту ночь он вырезал на подоконнике их инициалы.