Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она попыталась закрыть дверь, но Семен успел сунуть ногу в дверной проем. Бренда изо всех сил рванула дверь на себя, защемив его ногу. Семен взвыл от боли. Испугавшись, Бренда распахнула дверь, и Семен опустился на пол. Он попробовал подняться, но снова со стоном повалился — не мог стоять на поврежденной ноге.
— О черт! — выругалась та, что постарше. — Как бы не перелом… Давай посмотрим. Бери его, Бренда, под руку. Да не под эту — с той стороны. Теперь подымай, подымай. Осторожней!
Сама она подхватила Семена за талию и начала медленно поднимать:
— Потерпи, миленький, потерпи. Вот так. Садись сюда. Не бойся, я медсестра, я знаю, что делать. — И подругам: — Да заткните эту чертову музыку!
Она ловко закатала штанину и начала ощупывать посиневшую лодыжку:
— Здесь болит? И здесь? Потерпи, миленький, я знаю, что больно… Перелома, кажется, нет, но трещина может быть. Снимок нужно сделать немедленно. У тебя медицинская страховка есть? Нет? Плохо. Ну, приходи завтра с утра ко мне в больницу. Бренда, слышишь? С самого утра привези его ко мне, я ждать буду. А сейчас давай лед приложим. Бренда, дай тазик какой-нибудь и льда побольше. Тебя как зовут? Саймон? Ты откуда? Из России? Надо же… Ну, не бойся, Саймон, поболит и заживет, ничего страшного. И не обижайся на Бренду. Она не со зла, она не хотела… Она извиняется. Верно, Бренда?
И правда — Бренда чувствовала себя виноватой и изо всех сил старалась помочь. Сначала все трое отвели его домой, уложили в кровать. Медсестра дала ему обезболивающего, а Бренда прикладывала к ноге пузырь со льдом. Когда уходила, дверь в его квартиру оставила незапертой и среди ночи дважды входила проведать, как он себя чувствует. А утром помогла подняться, стащила по лестнице к подъезду, усадила в машину и отвезла в больницу. Перелома, действительно, не оказалось, не было и трещины — просто сильный ушиб, из-за которого Семен неделю прыгал на костылях. Постепенно нога зажила, но отношения с Брендой сохранились. Весьма своеобразные отношения…
В семидесятых годах теперь уже прошлого века имя молодого спортивного радиорепортера Семена Лутицкого было широко известно. Его слушали даже люди, не слишком интересовавшиеся спортом. Популярность Лутицкому приносил его журналистский стиль — легкий, шутливый, несколько ироничный. Остроты его не всегда были безобидны и не всегда вмещались в рамки приличия, поэтому когда он вдруг исчез из эфира (так же неожиданно, как за три года до этого появился), публика легко поверила слухам, что его выгнали с работы за неприличную остроту. Непосредственно по радио никто этого не слышал, но все с удовольствием пересказывали с чужих слов хохму, которую рассказывали люди, которые слышали от знакомых, которые слышали своими ушами… и т. д. А крамольная фраза, якобы произнесенная в эфир Сеней Лутицким в репортаже с международных студенческих игр, была такая: «Рядом с нашей спортсменкой по соседней дорожке бежит Нагами Херовато, японская спортсменка. Действительно, бежит неважно…»
Люди смеялись и охотно верили, хотя на самом деле ничего подобного не произошло, Лутицкий этих слов не произносил, и даже никогда не существовала японская спортсменка с таким именем. На самом деле все было гораздо проще. Семена Лутицкого действительно «ушли» с работы, но по другой причине. Пока он вел репортажи по радио, его могли терпеть: правда, имя подозрительное, но все же не слишком очевидное, не Исаак Рабинович, к примеру. Но когда, следуя движению технического прогресса, он перешел со своими репортажами на телевидение, главный начальник советского вещания товарищ Лапин такого не вынес. Рассказывают, он крикнул своим приближенным: «Это что за морда? Вы бы еще Голду Меир показали…»
Была ли сказана руководящая фраза насчет морды и Голды, или это такой же миф, как история с японской спортсменкой, достоверно неизвестно, но в один прекрасный день Лутицкого из радио- и телевещания убрали, хотя в спортивной журналистике вообще работать не запретили. После своей недолгой славы в эфире он еще много лет перебивался скромной поденщиной в «Советском спорте», «Физкультуре и спорте» и других периодических органах, а также написал несколько книг в качестве «негра» — так называли журналистов, пишущих безымянно (но не бесплатно) за каких-нибудь знаменитых людей, которые сами, естественно, ни уха ни рыла…
Про разбитного репортера поговорили, посудачили и, как водится, забыли, а вот для самого Сени Лутицкого короткое время работы на радио осталось навсегда звездным часом его жизни. Все, что происходило с ним потом, было серым, будничным существованием, лишенным блеска и головокружительного подъема тех незабываемых дней, когда, услышав его имя, люди начинали заискивающе улыбаться, а хорошенькие девушки строить глазки. Имя его больше не вызывало у людей, включая хорошеньких девушек, никаких ассоциаций, а без этих ассоциаций он казался довольно ординарной личностью. Женился Сеня уже в период «постславы» на женщине, которая еще помнила его былой блеск, но вскоре забыла под давлением жизненной реальности: характер у Лутицкого сильно испортился, он стал мнительным, желчным, обидчивым. Жить с ним исключительно ради его былого успеха не стоило, и жена ушла через четыре года супружества, забрав с собой маленького сына.
Последовавшие за этим событием годы Семен прожил обиженным не только на зловредное начальство, выгнавшее его с любимой работы, не только на неблагодарную публику, так скоро забывшую своего кумира, но еще и на бывшую жену, бросившую его и отнявшую сына. В таком безрадостном состоянии он провел лет десять, пока, наконец, в середине восьмидесятых годов не решился на эмиграцию. Отпустили его без особых сложностей, что он воспринял как еще одно унижение.
В Нью-Йорке он твердо решил заниматься своей профессией — спортивной журналистикой — и не идти ни на какие компромиссы в виде курсов программистов или доставки газет. При этом английского он не знал, и, следовательно, его единственный путь лежал в русскоязычную прессу и на радио. Надо сказать, в редакции государственной радиостанции «Голос Освобождения» его приняли хорошо: там нашлись люди, помнившие его радиорепортажи эпохи расцвета. В штат его не взяли (он еще не был американским гражданином), но внештатно работать давали. Платили не ахти как здорово, но все же, пописывая еще в две-три русскоязычные газеты, на прожитие он зарабатывал. И повезло ему также с жильем: он вселился в дом с регулируемой квартплатой — редкая удача. Это был старый четырехэтажный дом без лифта в самом центре Манхэттена, населенный весьма разношерстной и притом весьма небогатой публикой. Впрочем, ни с кем, кроме Бренды, он в доме не познакомился.
Что касается Бренды, то она сразу же заняла в его жизни, а точнее сказать, в его быту важное место. Первое время ее внимание к Саймону объяснялось чувством вины: ведь она чуть не оставила его инвалидом; и еще, конечно, опасением, что он потянет ее в суд за причиненный здоровью ущерб. Но нога мало-помалу зажила, о суде Саймон явно не помышлял, а отношения сохранились и даже упрочились.
Бренда, проведшая детство на суровых улицах Бронкса, сразу распознала в Саймоне неприспособленного к жизни белоручку, да еще эмигранта, плохо ориентирующегося в новой стране. По-английски есть такое выражение — street smart, к Бренде оно подходило идеально.