Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы отвергали меня, отрекались, уходили, а во мне ни на миг не слабела все та же беспредельная любовь, на всю жизнь, на всегда до последнего часа, когда я так же буду звенеть все о Вас и для Вас.
Если нет в Вас той роковой непобедимой отчужденности, которую оставляет здешняя ушедшая любовь, если Вы сами, сознательно, во имя другого чего-то создали ее, — я зову Вас с последней силой отчаяния!
Ну посмотрите мне в глаза, слушайте душу, — нет там ни одного туманного, грешного желания, лишь вечный Обет, какие бы муки ни легли на пути. Я уже не знаю и не чувствую себя. Во мне только Ваша воля, Ваша жизнь и страданье без Вас…
Белый. Мои отношения с Н*** заострилися до невозможности видеться; черными кошками падали тени; то — Брюсов, не видимый мною, просовывал ухо в мою биографию; стены действительно уши имели: все, что говорилось у Н***, в тот же день становилось известно и Брюсову; кроме того: я имел объяснение с матерью, внутренним ухом услышавшей фальшь моей жизни; так что: отношения с Н*** были вдруг атакованы с двух сторон; сам уже видел себя неприглядно… Разразилась война…
Все это взвивало в душе точно смерч полевой, перемешанный с колкой, секущей меня гололедицей; и никогда не забудется мартовский день, когда я ощутил, что мне некуда деться (и дома — одни неприятности); встав в сквозняки у скрещения двух переулков, я думал: «Куда?» И увидел, что — некуда; сыпались льдяные иглы на нищего духом.
И вдруг мне блеснуло: бежать, скорей, — в Нижний, к единственному человеку, который не шут, не ребенок и не «скорпион», — человек, понимающий муж, не романтик: к Эмилию Метнеру[54]!..
Неразрешаемая чепуха с Н***, вконец натянуты мои отношения с Брюсовым: этот последний, все более ревнуя меня к Н***, меня ловил у Бальмонтов, в «Весах»: и, раздразнясь афоризмами, делаясь «чертом», он мне намекал, любезнейше, на поединок, возможный меж нами; еще я не знал тогда о его отношениях с Н*** (сама настрачивала его на меня, а потом ужасаясь себе): раз его, возвращался с лекции… я встретил; он, выпучив губы, сжимая крюкастую палку, сидя в Александровском саду на лавочке и вперяся в красные листья, которые с мерзлой пылью крутились: в косматый туман; увидавши меня, он опять намекнул мне о возможности нам драться; и мне даже показалось, что он поджидал меня здесь.
Скоро он мне стихи посвятил, угрожая в них: «Вскрикнешь ты от жгучей боли, вдруг повергнутый во мглу»… А бумажку со стихами сложил он стрелой, посылая их мне; я ответил: «Моя броня горит пожаром! Копье мне — молнья, солнце — щит… Тебя гроза испепелит».
Скоро встретился я с ним у Бальмонта: он, хмуро ткнув руку, тотчас исчез; Н*** потом мне рассказывала, что он видел сон: его-де протыкаю я шпагой.
Веселенькая, в общем, осень!..
Главная же антиномия была антиномией между личной жизнью и жизнью в идеях; именно в этом злосчастном году рухнула надежда моя гармонизировать свою жизнь; «творец» собственной жизни оказался банкротом в инциденте с Н***, поставившем меня лицом к лицу с Брюсовым, покровителем моих литературных стремлений, наставником в области стиля, идейным союзником на фронте борьбы символистов с академическою рутиной; черная кошка, пробежавшая между нами в 1903-1904-1905 годах, разрослась в 1904 году просто в «черную пантеру» какую-то; если принять во внимание, что осенью 1904 года Брюсов меня ревновал к Н***, а в начале 1905 года вызвал на дуэль, то можно себе представить, как чувствовал себя я в «Весах», оставаясь с Брюсовым с глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя для общего дела: работы в «Весах», ведь нас крыли в газетах, в журналах, в «Литературно-художественном кружке»; и я должен сказать: мы оба перешагнули через личную вражду, порой даже ненависть — там, где дело касалось одинаково нам дорогой судьбы литературного течения: под флагом символизма; и в дни, когда Брюсов слал мне стихи с угрозой пустить в меня «стрелу», и в дни, когда я ему отвечал стихами со строчками «копье мне — молнья, солнце — щит», и в дни, когда он вызывал меня на дуэль, — со стороны казалось: все символисты — одно, а Белый — верный Личарда своего учителя, Валерия Брюсова…
В Москве я резко рву все с Ниной Ивановной…
Нина — Белому. 31 января 1905. Москва.
Я не знаю, что дает такую власть одному над душой другого. Тайна эта так же велика и свята, как тайна смерти. Она владела миром во все века. И думаю я, что Христос пришел не отнять эту радость, а только восполнить и освятить во имя Свое.
Ты же разрываешь, нарушаешь, делишь, вместо того чтобы принять ее святую полноту.
Ты говоришь обидные слова — «монополия на христианскую любовь»…
Должно быть, не знаешь еще, что любовь все отдает и ничего не требует взамен и ничем не хочет владеть. О, я знала все эти твои слова, еще когда ты уезжал. Уходишь?.. Уходишь опять? Прощай.
Ходасевич. О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы ее слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от нее, чтобы еще ослепительнее сиять перед другой, у которой имя и отчество и даже имя матери так складывались, что было символически очевидно: она — предвестница Жены, облеченной в Солнце. А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики, — укорять, обличать, оскорблять:
— Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».
Так играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни. Впоследствии исковеркали жизнь и самой Жене, облеченной в Солнце, и мужу ее, одному из драгоценнейших русских поэтов…
Нина. Мы познакомились весной. Поздно, часов в 11, пришел А. Белый на один из грифских вечеров. Вошел точно пробираясь сквозь колючую изгородь Вид его меня взволновал второй раз, но, храня пристойнейший вид «хозяйки» дома, я пошла к нему навстречу. Помню, что захотелось иметь мне в руках какие-то необычайные «дары». Но какие? Вот разве ландыши в вазочке на столе Грифа, ранние ландыши ранней и дорогой московской весны. Он вдел веточку в петлицу, не удивляясь, точно знал, что так будет, и с ней весь вечер спорил с кем-то о Канте.
Эти ассамблеи в «Грифе», — особенно одну из них, А. Белый описывает, искажая перспективы. Неправда, — пошлости не было. Половину из присутствующих сослав пял его же собственный «штат», его «свита»… Бальмонт, если быстро не превращался в «чудовище», оставался Бальмонтом при всех условиях, «лунноструйные барышни» в то время не переступали моего порога — «грифята» же держались более чем скромно. Свою роль несомненно эти сыграли, хотя бы потому, что в «Грифе» можно было часто и интимно встречаться людям, так или иначе нуждающимся друг в друге и в «безутешной тьме» тех общественных лет, они казались оазисами.
И вот, наконец, вопреки всем трениям, материал для первого альманаха из редакторского портфеля отправился в типографию. Квартира наша наводнилась гранками, мы обращались с ними бережно, любовно, преувеличенно внимательно, как мать с первенцем-сыном.