Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никому не станешь рассказывать?
— Никому, — пообещал я.
— Ну, лады, расскажу. Парень ты, вижу, славный, а к тому же еще и близкий родич Ивана Чазова, с каковым мы вместе уходили на войну. Будь по-твоему. Никому еще не открывался, а тебе откроюсь. Бери карандаш, бумагу и записывай…
Вот что я записал из его рассказа — слово в слово: «Друже мой и братуха мой, Силантий Егорович! Что же ты ответишь на мой больной вопрос: куда Сероштан уводит отары, в какую сторону он их заворачивает? Не отвечаешь. Молчал вчера, молчишь и сегодня. Али тебе нечего сказать? Эх, видно, вся беда в том, что хоть обличьем ты и смахиваешь на меня на живого, хоть хуторяне, проходя мимо, и снимают шапки, и показывают на тебя — вот, мол, поглядите на настоящего Горобца, с ярлыгой и с руками истинно горобцовскими, а я так скажу: никакой ты не Горобец, потому как нету в тебе человеческой задушевности. Сотворил тебя мастер из глины да из меди, поставил у всех на виду, а душу в твою грудь не вставил, и не то чтобы пожалел, а не сумел. А может, подумал: зачем ему душа? И ты стоишь спокойно, и не знаешь ни людской радости, ни людского горя. И то, что зараз у нас делается с отарами, тебя не беспокоит, потому что тебе неведомо, что оно такое — моя сердечная боль. А мне эта боль сильно известна, тут она у меня, на сердце, и я все дни и ночи думаю, что же будет с овцами в дальнейшем. Неужели все, чем жили мой дед и мой батько Егорий, чем жил я, — сгинет? Неужели и до овцы вместо людской заботы уже добрались моторы со своим вонючим дымом? Знаю, не бесконечно топтать мне землю, придет мой черед — помру. И кто тогда тут, в Мокрой Буйволе, останется вместо меня? Кто будет печалиться, болеть душой об овцах? Скажешь: Сероштан? Нет, Сероштана я знаю, для печалей он не годится. У него завсегда одна печаль-забота — комплекс. Придумал же словцо, к овцам оно никак не подходит. Машины завел, корм сечет, будто овцы беззубые, отары приспособил к городской житухе, поставил их в загородки и на паек. Вот почему я стою перед тобою на коленях и прошу тебя, Силантий Егорович: замени меня, друже мой и братуха мой, когда меня на свете уже не будет. Ить это вместо меня тебя поставили тут на извечные времена. Люди будут стареть и помирать, а ты так и останешься на этом видном месте. Как самого себя прошу, Силантий Егорович: оживи и пойди к Сероштану на тот его комплекс, поговори с ним, может, тебя послушается и окончательно не загубит овец машинами. Не можешь ожить? А ты поднатужься и смоги. Не можешь шагу ступить? А ты поднатужься и смоги. Каждое воскресенье вместе с волкодавами буду приходить к тебе и вот так, стоя на коленях, просить: оживи и пойди! Хоть попугай хорошенько Сероштана. Оживешь, а? Молчишь, Силантий Егорович. А я все одно не перестану ходить к тебе по воскресеньям и просить. Может, случится чудо и ты все ж таки оживешь? Пусть не сразу, не вдруг и не теперь, а тогда, когда меня уже не станет, ты все ж таки шагнешь к Сероштану на его комплекс и скажешь ему, черту, то, что не раз говорил ему и я».
6
Три волкодава — Полкан, Молокан и Монах — ей-же-ей заслуживают того, чтобы о них сказать еще хотя бы несколько добрых слов. Во-первых, читателям необходимо знать, что это были кобели-красавцы особенной низкорослой степной породы. Таких собак раньше можно было встретить только в отарах и только на Ставрополье: у каждого толщина шеи равнялась размеру головы, так что на таких могучих шеях ошейники не держались; ноги были короткие, сильные, с утолщенными коленями, и ступали они ими мягко, будто всегда к чему-то подкрадывались; лапы — комковатые, размером в кулак, и ложились они неслышно даже на сухую траву.
Во-вторых, морды у волкодавов были ласковые, с добрыми, послушными глазами, из-под черных, нависающих навсегда слюнявых губ выглядывал оскал сахарно-белых клыков. «Этими геройскими клыками хватать бы волка за шкирку, а они только белеют без всякого дела», — не раз как бы в назидание собакам говорил Силантий Егорович. Волкодавы были одинаковой бурой масти, под цвет иссохшей травы, и у каждого загривок темный и жесткий, как у дикого кабана щетина. Хвосты имели куцые, обрубленные еще в щенячестве, чтоб не мешали при встрече с волками. Все трое в схватках со зверем проявляли удивительную ловкость и редкое бесстрашие, применяли такие мертвые хватки, так впивались клыками в волчье горло, что даже голодные матерые волчицы, когда им надо было добыть пищу для себя и для своих волчат, никак не решались даже приблизиться к отаре.
И наконец, в-третьих, каждый кобель имел свою особую повадку, или, по выражению Силантия Егоровича, свою натуру. Полкан — нетерпеливый и непослушный, Монах — чуткий на ухо, даже когда спал, и то слышал. Молокан же был и послушным и терпеливым. Внешне их вполне можно признать за братьев-близнецов, а для Силантия Егоровича они решительно ничем не были похожи друг на друга: ни сизым оттенком щек, ни широкими челюстями ласковых морд, ни белым оскалом клыков, ни глазами с вертикальной желтинкой, ни настороженно торчавшими ушами, ни даже своими обрубками хвостов и своей поджарой статью.
Самым старшим и самым любимым псом считался Молокан, и вот почему. Наверное, лет десять назад Силантий Егорович — тогда он еще не был управляющим — как-то навестил на соседнем хуторе Молоканском своего знакомого чабана, и тот, желая прихвастнуть перед гостем своей породистой псарней, показал только что ощенившуюся суку Малютку. На просьбу Силантия Егоровича подарить ему щенка последовал решительный отказ. И тогда Силантий Егорович решился на крайнюю меру: выбрав момент, когда хозяин отлучился по какому-то делу, он сунул за пазуху еще слепого щенка и, сказав, что ему