Шрифт:
Интервал:
Закладка:
где стоят испуганно леса, —
начал я без стеснения, ужасно фальшивя, передразнивать Константы, слегка подняв голову и полуприкрыв глаза, —
а над ними скалы,
возносясь главами, день за днем
угрюмо смотрят вниз,
как раз оттуда,
из бездны ледяной, послышался… —
здесь я запнулся. Чтобы как-то сгладить свой промах, я незаметно перешел, будто на заключительный аккорд продолжавшейся мелодии, на начало третьей строфы, которую знал лучше, —
голос наиблагороднейшей из рек,
Рейна — рожденного свободным…
Сребровласая Марианна смотрела на меня с улыбкой, достойной по крайней мере автора «Трактата о терпимости».
— На вершину Адулы, говоришь, — отозвалась она наконец, будто это название пробудило в ней давние воспоминания. — «Там, в бездне ледяной», — мечтательно добавила она на хорошем немецком языке, изменив, как того требовала грамматика, падеж.
Я испугался. Она немецкий знает! Вообще все знает! Это конец, я пропал! Сейчас она меня разоблачит.
Однако мои опасения оказались напрасными. Ее тон, взгляд, мимика были только игрой, шуткой, иронией.
— Ты там поосторожнее, чтобы в «бездну» не свалиться, — она высоко подняла брови, шутливо предостерегая меня.
— Обещаю вам, мадам, что воспользуюсь вашим советом, — вернул я ей улыбку и опустил глаза. — Дело за малым — сначала нужно победить на конкурсе.
— Если ты поставил перед собой такую цель, — она резко поднялась из-за стола и направилась к каталогу, — пора приниматься за работу. «Рейн» Гельдерлина, говоришь… Так… немецкий романтизм.
Она стояла перед картотекой спиной ко мне. Высокая, элегантная, с прекрасной, стройной фигурой и грациозными движениями. Даже такую простую работу, как выдвигать каталожные ящички и перебирать карточки, она выполняла с грацией и с поистине королевским достоинством, будто перебирала, по крайней мере, драгоценности или играла на арфе. Внезапно до моего сознания дошло, что ее стилистика — манера одеваться, стиль поведения — имеет много общего с манерами Мадам. Да, конечно! То же самое! Тот же pas, те же жесты, такая же «хореография». Изысканность и конкретность, надменность и щепотка претенциозности. Живая и точная речь. Ирония и напористость. Только в манерах Марианны сквозила симпатия, от них веяло доброжелательностью, а в исполнении Мадам — ледяным холодом, от которого кровь в жилах стыла.
«Что ей мешает, — с печалью думал я о своей королеве, — играть эту „французскую партию“ не в „закрытом“, а именно в таком, „открытом“ варианте — в мажорной, а не минорной тональности! Как бы она от этого выиграла! А как уж я бы выиграл!»
Тем временем «серебряная» Марианна подошла к полкам, — поднялась по приставленной к ним стремянке и, достав из ряда книг какой-то толстый том, принялась его перелистывать.
«Интересно, — начал я внутренний монолог, — где Константы познакомил с этим стихотворением Клару? И в какой форме это сделал? Наизусть декламировал, как и мне? Или дал прочесть? Если он познакомил ее с гимном Гельдерлина в Центре (где бы он тогда ни находился), то вот — история повторяется, как тема в музыкальном произведении. Опять кто-то кому-то, работающему здесь, читает это стихотворение. Оно опять откликнулось — как эхо давних лет. Опять жарко пылает „священный огонь“! Возвращаются прежние времена!»
— C'est ensuite seulement que les impies[131], — внезапно раздался в тишине глубокий альт Марианны. Она смотрела в открытую книгу, держа кончики двух пальцев где-то на середине страницы. Продолжая читать, она медленно спускалась по лестнице:
нарушив свои же законы,
оскорбили небесный огонь,
безумно отвергнув обычаи смертных,
чтобы дерзко вступить на дорогу бесчинства
в попытке сравняться с богами.
Она подняла голову от книги и повернулась ко мне.
Я понимал смысл прочитанных фраз, но не мог догадаться, откуда они, из какого текста. Стихотворение, перевод которого на язык потомков Хлодвига мне якобы понадобился, я, если помягче выразиться, знал не очень хорошо. В сущности, мне было известно — по немецкому изданию — лишь то, что Гельдерлин написал его в тысяча восемьсот первом году и посвятил некоему Синклеру; что оно не зарифмовано и разделено на строфы; строфы пространные, как правило, пятнадцатистопные, и столько же их во всем стихотворении. Что же касается содержания, то здесь мои знания сводились в основном к тому фрагменту, записанному карандашом на титульном листе «Гданьских воспоминаний молодости» Иоанны Шопенгауэр, и к нескольким строфам, непосредственно с ним связанным, которые в ходе беседы перевел для меня пан Константы и которые позднее я вписал в свой «Cahier». О продолжении стихотворения и о других сюжетных линиях я не имел ни малейшего представления. Поэтому «наглецы», которые, «нарушив свои же законы, оскорбили небесный огонь», при том, что описание их безбожных деяний звучало так же великолепно, как «голос наиблагороднейшей из рек», почему-то с Рейном у меня не очень ассоциировались.
В таком положении лучше всего сохранять бдительность.
— C'est une allusion à moi?[132]— спросил я с улыбкой, стараясь прежде всего скрыть признаки растерянности и в то же время показать, что я уловил смысл прочитанного и настолько ориентируюсь в тексте, что могу вставить свою реплику, и даже на французском языке.
— Pardon, mais pourquoi?[133]— она склонила набок голову, вопросительно подняв брови.
— Voilà que moi… — я лихорадочно искал какое-нибудь ловкое выражение; наконец мне на подмогу пришла родная польская пословица: — Je me jette sur le soleil avec la serfouette[134].
— Ça n'existe pas en français, — насмешливо заметила она (опять так же, как это делала Мадам, но намного мягче) и добавила назидательно: — En français on dit «vouloir prende la lune avec les dents»[135].
— Правильно, — сдержанно согласился я, будто не то чтобы не знал, а просто забыл, как это звучит по-французски, и, придя в веселое расположение духа, когда до меня дошел смысл и острота французской пословицы, добавил с улыбкой: — Так еще точнее можно представить мою проблему.
— Точнее? Но почему?
— Если моей луной, — нашел я удачную форму для своей шутки, — является язык, искусство речи, то зубы к нему ближе, чем лопата.