Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось – вхолостую. И первый, и второй, и третий день подряд. Каждый раз, избирая себе новую точку, проводил неподалёку от пропускного шлагбаума от трёх до пяти часов, попеременно вглядываясь в лица шмыгающих туда-сюда пеших студийцев и тех, кто покидал студию, не выбираясь из машины. Убийцы среди них не было, словно тот исчез из этой жизни навсегда, ища упокоения в иных сферах обитания. Так он себе придумал, Дворкин, и так его теперь, на фоне приятных домашних перемен, устраивало больше. И тогда он решил – будет перерыв до начала сезона. Начнётся учебный год, и его продолжительное отсутствие на Елоховке объяснить будет куда проще.
Пока же… Пока он наслаждался простой и беззаботной жизнью в новой семье, сложившейся так удачно, что порой даже не хотелось больше ничего. А ещё пришли бумаги на опекунство, окончены были и дела с пропиской, с прикреплением мачехиной пенсии на московский адрес по линии собеса, а также с устройством бытовой части жизни, включая последние шторы, тюли, гардины и лёгкие занавески на кухню. Он даже ухитрился сменить ванну, изъяв из пользования старую, местами обшарпанную, изъязвленную кляксами ржавчины по шершаво открывшемуся чугуну и пожелтевшую остатками уцелевшей эмали. И то был уже полный ренессанс – настолько, что иногда, особенно под утро, ему вспоминался призывный запах Верочкиной кожи, упругая податливость её грудей и делающийся влажным, как только коснёшься, отзывный уголок в низу её живота. Впрочем, теперь такая память носила уже иной характер: он даже умудрился сравнить её с впечатлением от живых, когда-то просмотренных им картин, с вялым пролистыванием альбома бледных репродукций тех же самых мастеров кисти и карандаша. И оттисков – уже хватало.
Между тем дело шло к сентябрю, любимейшему из месяцев, и если был он сухой и безветренный, то обычно вызывал у Моисея Дворкина приступ туповатой человеческой радости, самой нехитрой, – той, которую, наверно, придумал человек, чтобы одним махом отдалить от себя остальное и разное, дав себе паузу, чтобы просто откинуться на спину, прикрыть глаза и не ощущать ничего, кроме прилива тёплой волны посерёдке своей утомившейся души, нашедшей приют где-то между животом и головой. В такие дни, вполне себе тёплые и всё ещё светлые по вечерам, когда-то хотелось ему, несмотря на взрослые заботы, оказаться в Нескучном саду с так любимой им когда-то Верочкой и, шурша осыпавшимися листьями, бродить с ней по небольшим осенним опушкам, вдыхать чумовые ароматы прелой земли и, дурачась, выкрикивать имена друг друга, чтобы услышать, как отзовутся они гулким эхом, отражающимся от красно-жёлтой, ещё не окончательно опавшей листвы, или мечтать о том, чтобы она снова первой поцеловала его, приникнув обильной грудью, а если нет, то хотя бы первым напороться на запоздалый боровичок или же кучку самых обычных, но всё ещё крепконогих ворсистых груздей.
Начался институт: вереницей потекли аспиранты, утвердился график лекций, вокруг него возникали новые лица и растворялись старые. Заботы, те и эти, легши в привычное русло, вновь забирали его с головой и руками, и теперь, решил он, пока ещё не увяз в делах первостепенных, самое время расквитаться по долгам. Мысленно наказав себе такое, первым делом подумал уже не об Изряднове – о так и не выполненном пока обещании покрестить Гарьку. Что ж, он от этого и не отказывался, лишь бы Анна не утратила даже малой части душевного расположения к своим мужчинам и оставалась физически крепка.
С Николай Палычем Фортунатовым он связался по внутреннему институтскому номеру и, поприветствовав, вызвал того в район курилки на первый этаж. Сказал, поговорить бы нам, Коленька, дело больно уж непростое.
– Вот какая незадача… – не зная, с чего начать глуповатую свою исповедь, приступил Моисей Наумович к объяснению причины встречи, каких, кроме как на Дни Победы, до этого не случалось. – Тёща настаивает, чтобы ребёнка нашего покрестить; я, само собой, против, но там назревает скандал такой нездешней силы, что мне, знаешь ли, проще согласиться.
– Пацанёнок, поди, – понятливо справился старшина, – внучок?
– Он самый, – согласно кивнул профессор, – второй годик кончается.
– Русская мамочка, поди? – снова попал в точку Фортунатов.
Мамочка лежала подо льдом, и лишний раз тревожить память родных Дворкину не хотелось, не тот был случай.
– Ну да, оттого и весь сыр-бор. Упёрлись, понимаешь, рогом и ни в какую. – И вопрошающе глянул на друга по Победе. – Поможешь, Коль?
– Батьку подобрать из своих или же в крёстные сватаешь? – не долго думая, отозвался кадровик и по-доброму подмигнул завкафедрой.
– И то, и другое. – Дворкин тут же подхватил его идею, подходящим образом ещё и расширенную до участия в мероприятии некоего «своего» батюшки. – Буду весьма признателен, Николай, просто очень. А мальчишечка, сам увидишь, просто чудо какой прелестный. И орать, скорей всего, не станет, так что компромат на нас с тобой, если что, минимальный.
Оба улыбнулись каждый своему, и оба – одному и тому же. Бесспорно, старшина Фортунатов оказался более чем просто понятлив – хватал с полуслова, сразу же отвечая по делу.
– Сам-то крещёный? – на всякий случай поинтересовался Моисей Наумович, зная ответ и так.
– Ещё как! – хохотнул в ответ Николай Палыч. – Считай, дважды. Первый раз – мамка снесла, другой – батька, потому что в разводе были и один другому ни в чём не доверяли. Так что я, Моисей Наумыч, всю жизнь, выходит, под двойной защитой прожил, оттого, наверно, даже царапины с фронта не принёс.
– Вот и поделишься с ближним, – окончательно успокоился профессор и призывно заулыбался, ожидая в ответ такой же братской улыбки. Тот, правда, встречно больше усмехнулся, чем одарил ожидаемой улыбкой, но Дворкину всё равно было приятно.
– Только это дело будет вам стоить, чтоб уж были в курсе, – под конец беседы уточнил Фортунатов, – сами ж понимаете: тайна обряда и всё такое. Зато я за отца Геннадия отвечаю – наш человек, не продаст. И покрестит на совесть, без никаких.
– Само собой, – согласился внуков дед, – заплатим, не обманем, не беспокойся, крёстный.
Вечером он рассказал Анне Альбертовне о состоявшемся разговоре. Та обрадовалась несказанно и понеслась делиться новостью с Гарькой. Она вообще любила с ним разговаривать, несмотря на невразумительное Гарькино «бу-бу-бу», набиравшее внятные обороты чуть медленней, чем того хотелось обоим воспитателям. А ещё она играла на пианино. Когда-то в отроческие годы даже окончила семилетнюю музыкальную школу; имелся у них в свердловской квартире и инструмент, и Наум Ихильевич любил послушать её игру, ведь порой его разнообразно одарённая жена покушалась даже на самого Ференца Листа, освоив когда-то несколько весьма непростых этюдов композитора. Однако за предполагаемой ненадобностью тяжеленное пианино в Москву с собой не повезла, оставила в подарок подружкиной внучке. Теперь она уже немного сожалела о том, чувствуя, что в мальчике явно присутствуют способности слушать и слышать звуки. И потом, в первый момент так рада была предложению Моисея, хотя самым немыслимым образом сокрушалась его горькой утрате, что о музыке этой вообще не подумала – лишь бы взяли членом семьи, сделав по-настоящему близкой, нужной, истинно своей.