Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свое время огромные холсты Анны Диллон приобрели определенную известность. Лионель Диллон, вращаясь в веселых, ничем не примечательных и шумных компаниях, которые его дочь собирала в их гостеприимном доме в Хэмпстеде, склонялся к тому, чтобы она думала главным образом о количестве. Сам же Диллон тогда больше заботился о качестве. Он мог целый год в мрачной задумчивости стоять у одного-единственного холста, тем самым используя все время, не уходившее на выпивку и буйства, за которыми следовали исповедь, месса и вновь обретенная творческая сосредоточенность. Он был из эпохи, предшествовавшей последнему десятилетию девятнадцатого века. «Делать все, чтобы не выделяться» – под таким девизом проходили его «спокойные» периоды. Он писал картины, одеваясь так же неброско, как и его отец, дублинский стряпчий.
Анне, «взявшей шефство» над вдовцом, когда ей еще не исполнилось двадцати, пришлось в корне изменить уклад его жизни. Она знала, что он не соответствует нравам уходящего столетия, и в этом заключалась определенная опасность. Бренди был неким смертельным проклятием старшего поколения. Она решила отказаться от него, вместо этого переключившись на более мягкий и респектабельный кларет. «Диллон, – говаривала она, используя любую мелочь для поддержания культа гения, – родился с пустым стаканом в руке». И она обеспечила ему стакан вина в день, на деле оборачивавшийся без малого бутылкой. Касательно кларета речь о количестве не шла. Она выбирала лучший из того, что можно было купить в Лондоне, и он поставлялся в погреба регулярно дважды в год, даже если приходилось на время откладывать счета за жилье и от портнихи Анны. И это возымело эффект. Неясные мысли исчезли с холстов, уступив место написанным торопливым почерком рукописям, провозглашенным чудесными в Лондоне, Глазго и Париже. И хотя Диллон знал, что его ранние творения когда-нибудь станут высоко цениться, он не возражал. И дело было отнюдь не в усилиях Анны: он чувствовал некий творческий порыв и знал, где уже исчерпал свои возможности и где у него есть будущее. И некий конформизм, обретенный им в Толедо, словно какое-то откровение, в Англии все еще воспринимался как своего рода ересь. И эта неортодоксальность вполне вписывалась в картину, создаваемую Анной.
Время больших приемов стало критической отметкой. Нелегко было составлять компании из непримечательных представителей богемы, принимать, ублажать и развлекать их хотя бы один вечер. И даже при подаче простого игристого вина и печенья это обходилось дорого. Однако это снова возымело эффект. Простой закон больших чисел выделил среди этих разношерстных сборищ звезды первой величины. Отбор наступил потом.
Возможно, поворотной точкой стал академический банкет. Он вполне мог оказаться пустышкой, если бы его описали как безвкусное фиаско: газеты вполне склонялись к тому. Но у Анны все получилось. Много трудов ушло на то, чтобы дюжина тщательно отобранных молодых людей разыграла из себя почтенного главу августейшего английского института и его свиту: двенадцать седых бород, двенадцать аристократических поклонов. Анна сохраняла полное присутствие духа. Она сразу отвергла авантюристическое предложение тайком заманить на банкет настоящего главу академии. Она без колебаний заперла в туалете молодую актрису, блестяще разыгравшую неприметную жену председателя академии. Диллон и его закадычный друг Макс Коуп к этому случаю каждый в своей бравурной манере написали пару травести из наиболее обсуждаемых «картин года». А некий влиятельный лондонский торговец, со свойственным ему чутьем уловив, что в воздухе что-то носится, тотчас же купил оба фарса за куда большую цену, чем просили за оригиналы в Академии художеств. Все происходившее искусно держалось под покровом таинственности, хотя об этом знала половина Лондона, и ознаменовало собой апогей и окончание хэмпстедского периода. Периода притворства и розыгрышей, как его называл Диллон.
Девяностые годы девятнадцатого века прошли спокойно. Сначала была поражавшая великолепием белая столовая Оскара Уайлда. Потом появился Джеймс Уистлер, после чего, под влиянием мощного стимула, Лионель Диллон сделался салонным остряком. Посыпались заказы на портреты, атаки на фешенебельный мир завершились вполне закономерной атакой фешенебельного мира. Затем последовали частые визиты в лучшие дома Лондона. Диллон, обретший известность на манер лорда Теннисона и обеспечивший свое благосостояние, послав пару неплохих картин в Центральную Европу, обыденно посещал многочисленные приемы, где всегда присутствовал кто-то из королевской семьи. Наконец, последовал некий конкордат с Академией художеств, и примерно на это же время пришлась помолвка Анны с маркизом Кинкреем, наследником герцога Хортона.
При всем этом нельзя сказать, что Анну Диллон отличал некий «карьеризм». Она всегда была несколько отстраненным существом, как сказал один остряк, жрицей комического духа, полной тайных насмешек. Она любила говорить, что ее выбор предельно ограничен. Земельная аристократия, любое профессиональное сообщество и европейское дворянство тотчас отвергли бы ее. Принять ее смог бы лишь большой дом с либеральными традициями. И хоть она с течением лет органически вписалась в Скамнум, в ней что-то осталось со времен юности. В гостиной с резными панелями на стенах она любила стоять у рояля, стараясь подражать девушке у рояля на холсте Уистлера, висящем на стене. Она сохранила прежнюю стать, ибо то, что время сгладило во плоти, задолго до этого сгладила и запечатлела на холсте мастерская кисть художника.
И все же жизнь герцогини всегда протекала несколько странно, перемежаясь некими комическими периодами. Возможно, они являлись отголосками «буйств» Диллона, только эти излишества приобретали больший размах. Тому примером являлась нынешняя ее шалость, каприз, принявший такие масштабы, что вызвал бы удивление даже в Скамнуме. Нечто подобное она могла бы устроить в Хэмпстеде, и ее отец хоть и посмеялся бы, но охотно бы в этом поучаствовал. Однако Лионеля Диллона уже десять лет как не было на свете, и из его окружения остались лишь лорд Олдирн и Макс Коуп, полубезумный старик с белоснежной бородой и галантными манерами, приехавший внести свою лепту, написав, возможно, свою последнюю картину для Академии художеств: «Трагедия «Гамлет», поставленная в Скамнум-Корте».
До «премьеры» оставалось всего трое суток. В течение всего дня поочередно прибывали гости, и герцогиня все еще представляла их друг другу в остававшиеся до ужина несколько минут.
– Диана, это Чарлз Пайпер, ужасно интересный человек. Чарлз, Марсель Пруст вставил двоюродного брата мисс Сэндис в «Содом и Гоморру». Или же отказался?.. Диана вам все расскажет. Диана, расспросите для меня мистера Пайпера о его новой книге. Наш бедный доктор Банни!
Банни, после долгих и мучительных раздумий решивший, что его черный ящик будет на церемониальном ужине совершенно неуместен, столбом стоял у камина.
– Доктор Банни, позвольте вам представить Тимоти Такера, потрясающе красивого мужчину. Он, знаете ли, выпустил книгу Пайпера. Мистер Такер, это доктор Банни. Он также страстно увлекается фонологией.
Герцогиня повелительно кивнула в сторону издателя с довольно уродливым лицом, который тотчас же завязал разговор о предмете, совершенно ему неизвестном. Подобная словесная эквилибристика считалась нормой на приемах в Скамнуме.