Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А солнце уже вставало из-за гор, освещая розовую колокольню собора святой Приски. Открывались серебряные лавки, и мальчики протирали тряпками витрины и прилавки. Этим утром выставили на обзор только что отлитую серебряную Приску.
Первым увидел ее Алексей Степаныч и взял, не торгуясь.
«Святость дело наживное, – думал он, подъезжая к тасковской алькальдии.[36]– И проживное.
Отворяя резную с изображением апостола Петра дверь, за которой убегала вверх серебряная лестница, он мурлыкал по-херуфимски:
«О вен зе сэнтс гоумарчининг»…[37]
Не так давно старая испанка на мексиканских Елисейских полях разложила карты и нагадала автору этих строк неприятности, связанные, как она выразилась, с «эскритурой», то есть с письменным трудом, которого в ту пору и строчки не было. А невинность замысла не давала оснований думать о чем-либо дурном. Предсказание подзабылось.
Прошло время. Какое-то количество страниц написалось и сюжет приполз в серебряную шахту.
Как вы, наверное, догадались, автора заносит. И подчас туда, куда не следовало бы – к примеру, трогать святую Приску и святость как таковую.
Только-только, в мучениях и с головной болью, под лай цепных псов, под гром и молнии, что, впрочем, нормально для Мехико в сезон дождей, была закончена история о призраках и духах – начались неприятности.
Невольное битье посуды, перегорание лампочек, ожоги спичкой, бессонница, скисание молока, простуда… Всего, право, не перечесть. Главное, пропал «Второй угол». Исчез. Распрямился и утек меж пальцев. С грехом пополам удалось реконструировать, сложить кое-как по памяти.
Но с искажениями. Из прямого превратился в туповатый, полный нелепостей.
Например, Шурочка брала броненосцев не по два с полтиной, как указано в новом углу, а по два за штуку. Книжная лавка бабы Буни не в Лондоне, а под. Ни Худюковых, ни Гадецких, ни Сероштанова не было в Акапулько – это сплошной иллюзорный бред. Как и все прочее, с первого до последнего слова. Не было вообще никакого второго угла.
И автор приносит извинения возможным читателям того, чего не было, а далее, преклонив колена, молит о прощении всех святых и Приску иже с ними за своевольные толкования, поминания всуе, задевание святости как института…
Занесло! Все мы блуждаем как овцы! И будьте же милостивы.
Таско – вторая Флоренция, как говорил один приятель,[38]не бывавший, правда, в Испании. Вероятно, так и есть. Не обязательно, в конце концов, бывать, знать, видеть. Поэтические очи зрят глубже, точнее, на расстоянии в тысячи миль. А наблюденная действительность приземляет. Какая, к фигам, Флоренция?! Грязные каналы, пошатнувшийся Колизей, куда въехал современник, помраченный Тадж-Махал и осумереченный Биг-Бен, дребезжащий, как будильник.
В таком мрачноватом состоянии очнулся Васька. Он был разбужен спозаранку щелчком оконного стекла. Разбухшая красно-черная птица венецианской купеческой породы каменно-бараночно-клювая, заглядывала в комнату. Васька хотел шугануть свободной подушкой. Но там лежала Шурочкина голова. В самом деле – спящая голова. И прочая Шурочка находилась, по многим признакам, в его постели. Утренний сюрприз! Правда, с оттенком печали, поскольку Васька ни хрена хорошего не помнил.
Чумак в камзоле, контрабас виски, рельсы до «Парка культуры» и сомнительной красоты пэромэр.
Ах, да! Приска, явившаяся на миг! Васька ясно видел ее черненого серебра глаза. Они улыбались с подушки.
– Доброе утро, милый! У нас сегодня большой день. Грандиозный.
– А прошедшая ночь? – спросил Васька. – Была грандиозной?
Шурочка встала, обернувшись, как призрак, серебристой простыней.
– В некотором смысле, – подошла она к зеркалу. – Ты меня трижды пытался изнасиловать.
– Успешно? – молвил Васька, пытаясь хоть что-то восстановить.
– С четвертого захода! – подмигнула Шурочка отражению и направилась в туалет.
– Нет! Я бы чего-нибудь да запомнил! Не может быть!
– Конечно, не может, – вздохнула она, остановившись в дверях и глядя странно, мученически. – Ничего не может быть, дорогой Васечка, покуда ты пьешь, как ангел в фонтане, покуда у тебя такие маленькие уши!
Васька поморщился:
– Знаешь, надоело. Уши-уши-уши! Ал-ко-го-ли-зм! Каким я был, таким я и останусь! – Проявлялись казацко-казарменные ухватки, засевшие со вчерашних батальных перепитий.
Шурочка присела на мягкий пуфик, выпростав из-под простыни ноги, в форме которых, от коленки до мизинца, таилось столько притягательного, зовущего, соблазнительного и поющего, столько неописуемо-невысказуемого, что у Васьки дыханье сперло. Не в первый раз он видел эти ноги. Но вытекавшие из-под скромной простыни, они обретали магическую приворотную силу, перед которой не устоял бы бесплотный призрак, не то что обуянный кроликом Точтли. Он упал с кровати и, как мышка-норушка, расторопно, с заминками, с приглядом и принюхом близился к Шурочкиным ногам.
Просто хотелось их съесть. Как леденец на палочке – медленно, медленно, наслаждаясь и растягивая постепенность, ощущая языком малейшее желание леденца, – повернуть его так или этак и где посильнее лизнуть.
– Стой! – приказала Шурочка, отбросив простыню. – Все это будет твоим!
И она приосанилась на пуфике, повела плечами и бедрами, показывая – что именно.
– Но только в том случае, если исполнишь обещание! Твои уши…
– Господи! – взмолился Васька, приникая, как отравленный анчаром. – Я на все готов. Сегодня же отдамся Пако! Но объясни, за ради бога, смысл ушей!
– Другой разговор! – улыбнулась Шурочка, как Иудифь, отрубившая-таки голову Олоферну. Да, Васькина валялась у ее ног, согревала руки. – Смысл ушей бесконечно интимен, мой дорогой, но я скажу. В постели, когда вершится акт любви, мне позарез нужны большие уши. Лишь ухватившись за них, могу я удержаться в этом мире. Иначе я лечу в небытие, скрываюсь в преисподней, лежу, как хладный, хладный труп. Ты видишь, уши – не капризы!
– Погоди! – сообразил Васька. – Есть выход – надеваю сомбреро и держись за поля!
– Во-первых, это дико – трахаться в сомбреро. Мне будет казаться, что я кобыла! Мы же с тобой не деревенские ковбои! – сказала Шурочка с некоторым раздражением и накинула простыню, чувствуя, как голова ускользает. – А во-вторых, от моей страсти любые поля разлетятся в пух и прах. Мне для любви, повторяю последний раз, необходимы крепкие большие уши! А тебе, вижу, хладный труп! Ты некрофил?