Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем заветный день 28 марта 1904 года, напророченный крымской цыганкой, которые, как известно, не ошибаются никогда, приближался:
И вот уже минули медленные и снежные страстные дни, уже святили у царскосельских храмов куличи, пасхи и расписные праздничные яйца в корзинах с рушниками, но, к неописуемому удивлению Ахматовой, ни дерзкий охотник и путешественник Глан, ни, на худой конец, печальный, влюблённый и гениальный поэт Юханнес не возник около неё и близко – только Тюльпанова, забежав перед всенощной, сообщила, что окончательно укрощённый Дмитрий зовет её на бал, который устраивают у себя Гумилёвы. Приглашение распространялось и на подругу, так что верной Ахматовой в очередной раз выпадала почтенная роль дуэньи. Делать было нечего, хотя скрывалось в этом что-то обидное и несправедливое, и Ахматова, безнадёжно опаздывая, как обычно, к пасхальной службе (домашние без особого почтения относились к православному обиходу) даже не замечала, погрузившись в горестные размышления, как прямо к ней навстречу, сквозь весенний мороз и пургу, уже несётся, нарастая в вышине, первый воскресный благовест колоколов собора Св. Екатерины:
О семействе Гумилёвых, появившемся в Царском Селе в прошлом году, все говорили с почтением. Были они тут не чужими: в 1880-х отставной кронштадтский военный врач, статский советник Степан Яковлевич Гумилёв приобрёл царскосельский особняк на Московской улице, но в середине 1890-х уступил его своему приятелю, старшему врачу Кирасирского полка В. А. Бритневу, а сам с семьёй перебрался в Петербург. Позже несколько лет Гумилёвы жили в Тифлисе – то ли по необходимости гражданской службы Степана Яковлевича, имевшего прибыльную должность в «Северном страховом обществе», то ли по слабости здоровья сына Дмитрия, которому врачи грозили чахоткой. Так или иначе, но в 1903-м Гумилёвы вновь обосновались в Царском Селе. Глава семейства, страдавший ревматизмом, окончательно удалился на покой, а двое его сыновей выросли, окрепли и предуготовлялись для столичной гражданской или военной карьеры. Тогда же с отцовской семьёй воссоединилась и рано овдовевшая дочь Степана Яковлевича от первого его брака – Шурочка Сверчкова с потомством. В Царском Селе Гумилёвы устроилось основательно, сняв, на первое время, целиком большой дом в самом центре города. Сыновья были отданы под крыло И. Ф. Анненского в Николаевскую гимназию, а деловитая и строгая Сверчкова сама стала учительствовать в дорогой частной школе, недавно открытой в Царском Еленой Левицкой, энтузиасткой английской системы совместного обучения детей.
Семейство Степана Яковлевича Гумилёва знало разные времена, но всегда и везде производило впечатление стоявшего на ногах исключительно твёрдо. Сама фамилия, звучащая для знатоков латыни интригующе-странно – то ли «усмирённые», то ли «втоптанные в грязь»[188], – красноречиво намекала на окружавшие род предания, уводившие в незапамятную, ветхую русскую средневековую старину. Шептались, что никакие они не Гумилёвы, а потомки неких несчастливых удельных князей, сокрушённых в жестокой борьбе между Москвой и Тверью и приговорённых московскими победителями носить во все времена новую фамилию как стальное неподвижное забрало[189]. Тогда же пресеклась и родовая знатность Гумилёвых: всё их мужское потомство было призвано идти по стезе духовной. В этом легенда пересекалась с былью. Все обозримые предки Степана Яковлевича, действительно, предстояли у престолов разных храмов Рязанской губернии, только он, взбунтовавшись, отправился в Московский университет, стал медиком, служил на кораблях Балтийского флота. Вторая жена его, Анна Ивановна, урождённая Львова, вела род от тверских и курских помещиков. Тут были сплошь воители, три века сражавшиеся под знамёнами Москвы и Петербурга на суше и море – на Перекопе, под Азовом, Очаковом, Аустерлицем, Варной. Крепкая порода чувствовалась и в обоих братьях Гумилёвых, хотя Дмитрий был жизнерадостный красавец-атлет, а Николай имел черты неправильные, немного косил, склонялся к мечтательному одиночеству и, кажется, писал стихи. Жили все Гумилёвы дружно, открыто, хлебосольно, зажиточно, старших почитали, посты соблюдали, молились истово за Царя, Отечество и свой день насущный – в душевной простоте. Но простаками не были, знакомства заводили с разбором и знали себе цену.
Книги – вот что поразило Ахматову, явившуюся с Тюльпановой в назначенный срок в дом Полубояринова на улице Средней (неподалёку от памятного дома Дауделя). Книги тут были везде, во всех комнатах, в массивных шкафах, на полках, этажерках, книги переплетённые, с обрезами и тиснением, разрезанные и нетронутые, новые и зачитанные, толстые, тонкие, in folio, in quarto, in octavo[190]:
В сочетании с множеством икон в окладах, переливавшихся праздничными огнями зажжённых лампад, добротной тёмной мебелью, гардинным плюшем и кистями это обилие книг вызвало в Ахматовой ту инстинктивную робость, которая невольно возникает в первое мгновение в храме, присутствии или парадной общественной зале – представить себе ежедневное домашнее и непринуждённое существование в такой обстановке она не могла. Между тем бойкое движение ощущалось везде: расторопно мелькала прислуга, улыбчивая Анна Ивановна Гумилёва встречала прибывающих в передней, двери растворялись, гостиная была полна народу. Вокруг патриарха, недвижно сидевшего в кресле, стояло несколько почтенных гостей в мундирах; среди молодёжи Ахматова узнала одну из дочерей Бритнева, Петра Сметанникова, Льва Плаксина, с ними были неведомые ей гимназисты и студенты. Сияющий Дмитрий Гумилёв, похристосовавшись с подругами, тут же упорхнул с Тюльпановой к роялю, где уже воцарилась Елизавета Михайловна Баженова. Ахматова осталась неприкаянной. Её заметили: среди множества одновременно звучащих голосов несколько раз отчётливо послышалось «лунатичка». Но тут, наконец, царственно, прозвучала первая фраза польского (все заулыбались и зааплодировали), стали разбиваться пары и танцы начались.