Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Петербургских зимах» целая галерея мастерски нарисованных портретов. Не только Блок и Гумилёв, показанные с особенной человечностью, можно сказать, воспетые с чувством благодарности, но и Сологуб, Кузмин, Мандельштам, Северянин, Клюев и десятки поэтов, писателей, условно говоря «второго яруса». О портрете Клюева Алданов сказал: «Как художественная миниатюра, эта страница — шедевр». Знаток российской истории, Алданов считал, что Петербург того времени «был, вероятно, самым страшным, самым фантастическим городом в мире». Но автор «Зим», согласно Алданову изображает не самое страшное и не самое фантастическое. Над тем и другим преобладает смешное. Недаром приводятся в книге слова жившего тогда в Петербурге Мандельштама: «Зачем пишут юмористику, – не понимаю. Ведь и так все смешно…»
Главный герой книги действительно сам город святого Петра. Город накануне крушения империи и в первые годы после революции. Георгий Иванов показал обреченность Петербурга, безоглядно скользившего под уклон. «А скользить тогда было легко и приятно, — писал петербуржец, современник Г. Иванова, — скользило все, летя под гору, вниз, в бездну, куда-то в чертову дыру, без размышлений, без остановок… под беззаботный аккомпанемент всей жизни, с птичьим легкомыслием, с радостным жеманством… Петербург тех лет надо было видеть, в нем жить, дышать его промозглым воздухом, чтоб теперь понять всю его обреченность… Чувствовалась нехорошая и опасная тоска — смертная тоска».
Когда через четверть века вышло второе издание, критик нью-йоркского журнал «Опыты» утверждал, что «Петербургские зимы» — одна из интереснейших книг, написанных за всю историю эмиграции. А Роман Гуль, редактор «Нового Журнала», подчеркивал подлинную художественность «Зим»: «Самому требовательному читателю перо Г. Иванова доставит истинное удовольствие. Книга написана настоящим художником».
В сентябре, когда все возвращались в Париж после летних отпусков, вышел в свое первое плаванье «Новый корабль». У штурвала стояли три редактора — Юрий Терапиано, Лев Энгельгардт и секретарь Мережковских Владимир Злобин. Он-то и играл решающую роль, так как «Корабль» спустили на воду Мережковские и задуман он был как флагман «Зеленой лампы». Читанные в этом кружке доклады и стенографические отчеты бесед печатались в «Новом корабле». С первого номера обозначилось направление — классическое по форме, метафизическое по устремлениям. «Мы имеем свою родословную в истории русского духа и мысли, — говорилось в редакционном предисловии. — Гоголь, Достоевский, Лермонтов, Вл. Соловьев — вот те имена в прошлом, с которыми для нас связывается будущее». Георгий Иванов мог бы подписаться под этой родословной, добавив к списку Тютчева, Леонтьева и Розанова.
Журнал печатал в основном статьи Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус (под своим именем и под псевдонимами) и Владимира Злобина. Зато поэзия была представлена шире. Стихами открывался каждый номер. Поэты «Нового корабля» – те же Гиппиус, Мережковский, Злобин, но еще и хорошо известные в эмиграции Кнут, Ладинский, Оцуп, Раевский, Терапиано, Адамович, Берберова. И рядом с ними – четыре малоизвестных имени: Л. Энгельгардт и В. Витовт, в поэзии следа не оставившие, пражанка Нина Снесарева-Казакова, тогда еще не издавшая ни одного сборника, и исключительно даровитый Анатолий Штейгер, только что выпустивший свою первую книгу.
Мореходное название журнала метафорически обыгрывалось в появившихся о нем статьях. С их авторами полемизировал Федор Степун в «Современных записках»: «Дух России вряд ли бы стал строить ковчег для спасения одной только команды "Нового корабля". Он безусловно задался бы более широкими планами». Обстоятельства были таковы, что в новом ковчеге при благоприятных условиях, чуть более благоприятных, могла бы образоваться очередная литературная группа. Однако не получилось. Большому кораблю – большое плаванье, а этой хрупкой скорлупке попутного ветра и тощего кошелька хватило на четыре выпуска.
Георгий Иванов дал свои стихи в последний номер «Нового корабля». Внимание привлекает к ним то обстоятельство, что настроениями и мыслью они уже предваряют написанный гораздо позднее «Распад атома». Значит, тема распад созревала почти десять лет, с конца двадцатых годов.
(«Душа черства. И с каждым днем черствей…»)
В течение своей жизни Георгий Иванов был не только участником многих литературных начинаний (журналов, кружков и др.), но и зачинателем, инициатором нескольких. В России это были второй Цех поэтов и общество «Арзамас», в эмиграции — берлинский Цех, «парижская нота», журнал «Числа» и «русский Монпарнас». Как писала Зинаида Шаховская, без Георгия Иванова и Адамовича русского Монпарнаса не было бы или он стал бы совсем иным. «И они были не благополучные люди (особенно Иванов) и морально помочь своим поклонникам не могли; влияли дух и литературный стиль Монпарнаса, но выход предложить было не в их силах». Тем не менее молодых литераторов эти собрания на Монпарнасе притягивали, например, в кафе «Ла Боле», куда приходил Георгий Иванов посидеть за рюмкой аперитива «Амбассадор».
Здесь же по субботам заседал Цех. Встречи русских поэтов в «Ла Болле», по словам Терапиано, представляли собой «стихию буйную и порой безответственную, но большинство молодых поэтов любило эти собрания, может быть, именно в силу их анархической непосредственности и ничем не ограниченной свободы высказываний». Темы разговоров, которые вел Георгий Иванов с молодыми поэтами, были разнообразными. Вот одно из немногих свидетельств, оставленных очевидцами. «Помню, на Монпарнасе в литературной компании, — вспоминал Роман Гуль, – поэт Г. Иванов как-то сказал, что через сто лет Керенский – это тема для большой драмы». На русском Монпарнасе у молодых поэтов было два властителя дум — Георгий Адамович и Георгий Иванов.
В 1928 году в «Воле России» появились необычные, ни на кого не похожие стихи за подписью Бориса Поплавского. И до этой публикации о Поплавском говорили на Монпарнасе. Николай Оцуп сказал о нем: «Царства монпарнасского царевич». В нем видели или хотели увидеть наследника Блока, надежду эмигрантской поэзии — может, вообще всей русской поэзии, так как эмигрантам, в особенности более опрометчивой молодежи, представлялось, что столица русской литературы, если еще не переместилась, то вот-вот переместится в Париж. Г. Иванов не раз встречал Поплавского в Латинском квартале в «Ла Болле» или в других кафе. На Монпарнасе Поплавский чувствовал себя как дома. Наверное, даже лучше, чем в тягостной нищете своего жилища.
«Ла Болле» существовало еще во времена Франсуа Вийона, посещавшего это заведение. Утверждали, хотя и трудно было поверить, что с тех пор, то есть за пятьсот лет, это место не изменилось. В кафе нужно было пройти через темноватый проулок, сжатый узкими средневековыми фасадами. Если знающий эти места русский посетитель не хотел задерживаться у стойки, где кучковались подозрительные типы, он направлялся в сводчатый зал, заставленный грубо сколоченными столами и скамьями. Зал повидал немало знаменитостей. Тут бывали и «пивали» Верлен и Уайльд. Теперь здесь еженедельно собирались русские стихотворцы.