Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришел к ней через год, когда вернулся в очередной раз из-за границы.
Она даже не удивилась. Будто час назад расстались.
– Прибивает меня к тебе, как доску к берегу. Бока уже обломаны о тебя… Я всю жизнь, как затравленный зверь. Чуть ласково заговорят, и сейчас же слезы на глазах. Насколько я лучше вижу человека, когда не с ним! Без тебя я тебя ненавидела… но приходишь ты…
Я плохо слушал, потому что знал: она цитирует записную книжку…
После спрашивала:
– Чего во мне нет? За что меня так мало любят? Слишком первый сорт?
И читала стихи, которые я понимал с трудом.
Я все боялся, что с этой недотепой что-нибудь случится без меня. Ничего не случилось. В последнюю встречу она сказала мне:
– Я не могу жить здесь. Задыхаюсь. Подала просьбу – эмигрировать.
Я решил помочь, пошел к Ягоде.
– Мы не можем ее выпустить. Она наверняка догадывается, кто вы.
– Она ничего не знает, кроме любви и своих стихов.
– Мы не можем, – отрезал Ягода.
И я сказал Кобе:
– Она сумасшедшая. Разреши ей эмигрировать.
– А если сумасшедшая там тебя встретит?
– Тогда я ее убью. Клянусь тебе. А сейчас отпусти.
– Ну если друг просит… Пусть едет.
Я хорошо знал наши правила игры. И потому вопрос у меня был один – уберут ли ее до отъезда?
Он понял:
– Пошел на хуй! Твою не тронут.
Так она уехала за границу. С ней я еще встречусь…
Но вот бедную Долли никогда более не видел.
В 1937 году, летом, в столовой на Лубянке знакомый следователь сказал мне:
– Представляешь, привезли правнучку Николая I! Жила у нас. Оказалось, австрийская шпионка. Признаваться не хочет, но я ей говорю: «Если не шпионка, зачем вы к нам в голод-холод приехали? И главное – каким образом приехали?» А она: «Приехать разрешил мне один господин». – «Кто таков?» И сумасшедшая контра отвечает: «Ленин!»… – Он расхохотался.
Я ждал тогда, что придут и за мной. И промолчал.
Княгиню Дарью Лейхтенбергскую, правнучку Николая I, расстреляли летом 1937 года.
Следователя расстреляли в 1939 году.
Но вернемся в двадцатые годы.
Тотчас после разговора с Кобой я выехал в Берлин на «охоту». Вместе со мной должен был отправиться «Товарищ из лаборатории Х».
С 1921 года я знал об этой удивительной лаборатории. Ее основал сам Ильич. Это была лаборатория… ядов! Парадокс: радикал Ленин основал средневековую лабораторию! Со времен Медичи никто не пользовал яды так, как мы, большевики. Сначала руководил лабораторией некий товарищ, старый большевик. Он так и умер безымянным товарищем Н. И безымянным, без таблички, был захоронен по приказу Ильича в Кремлевской стене…
Вот из этой лаборатории и направили ко мне сотрудника. Он был неразговорчив. Молча положил передо мной берлинский адрес того самого «личного агента Гриши», «преданного коммуниста»…
Но в Берлине мерзавца не оказалось. Через своих немецких агентов я сумел выяснить – он веселится в Венеции. Об этом сообщила его любовница, немецкая коммунистка.
Отправились в Венецию. Там получили записку от его возлюбленной: «В пятницу на мосту Риальто в полдень».
В тот день он, видно, что-то покупал в дешевых магазинчиках, облепивших знаменитый мост Риальто. И сейчас беспечно вышагивал, обнимая за плечи ту самую немецкую коммунистку, которая его сдала. Весело что-то рассказывал ей, когда увидел меня. Узнал, замолк, отчетливо побледнел… Но бояться надо было не меня. Переодетый итальянским матросом товарищ из лаборатории, изображая пьяного, умело упал на него… и уколол шприцем. Лаборатория Х даром хлеб не ела: мерзавец умер на мосту.
Любовница привела нас на их квартиру. Но там мы обнаружили жалкие остатки валюты.
Комиссия ЦК, созданная Кобой, обсудила мой отчет. Все констатировали хаос и бесконтрольность в Коминтерне и недопустимую халатность товарища Зиновьева.
Гриша был в бешенстве.
В 1922 году я приехал в родной Тифлис. И там встретил нашего друга Камо. После Революции он, как и многие герои Революции, стал каким-то неприкаянным. Он не знал, что ему делать. В первые годы Коба о нем заботился. Велел приехать в Москву, устроил учиться в Военную академию. Но Камо совершенно не мог учиться. Помню, как навестил его в общежитии. Он сидел над книжками.
– Трудно понимать науку, – огорченно говорил он, поглаживая ладонью какой-то учебник. – Рисунков мало. Надо делать в книгах больше картинок, чтобы сразу было понятно. К примеру, что такое дислокация? Ты знаешь, что это такое?
Я сказал, что не знаю. Но он был хитер.
– Вот видишь, ты знаешь, а я нет. Хотя я уже два раза про нее читал, запомнить не умею. – Улыбнулся. Улыбка беспомощная, детская.
Потом Камо бросил академию, решил вернуться в Тифлис. Перед отъездом мы все встретились: я, Коба и он.
Камо вдруг спросил Кобу:
– Зачем ты стесняешься наших подвигов? Нехорошо, брат.
Коба мрачно посмотрел на него и ничего не ответил…
В Тифлисе Коба устроил его работать в грузинском Наркомате финансов. По-моему, это был все тот же черный юмор Кобы: назначить банкиром того, кто умел только грабить банки!
Камо и здесь был очень несчастен. Продолжал жить в нашем прошлом и мог говорить о нем часами.
– Нас обвиняют в том, что мы убивали невинных людей… Я редко это делал. Помнишь, во время той экспроприации на Эриванской площади, я должен был бросать бомбу, и мне показалось, что за мною следят двое сыщиков? До броска оставалась какая-то минута. Я слез с пролетки, подбежал к ним: «Убирайтесь прочь, я сейчас взрывать буду!» И они убежали.
– А почему сказал? Жалко стало?
Но Камо знал: жалеть нам, большевикам, не положено. Он покраснел:
– Ничего не жалко! Они ведь были небогатыми, семьи кормили…
Тогда же в Тифлисе он со мной впервые поделился:
– Со всех сторон просят: напиши, дорогой, воспоминания. Может, и вправду попробовать? Коба, конечно, будет против. Он отрекся от наших подвигов… почему-то.
Я, в отличие от Камо, знал: Кобе пришлось отречься. Дело в том, что еще до революции произошел скандал. Меньшевик Мартов заявил, что Коба не имеет права занимать руководящие посты в РСДРП, ибо причастен к экспроприациям, осужденным партией. Кобе пришлось назвать это «гнусной клеветой». Теперь, став Генеральным секретарем, он конечно же не хотел никакого упоминания о наших подвигах. Особенно в изложении простодушного Камо.