Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Десять лет… Двенадцать…
Он уже тогда был слаб.
А ныне не прибавил силы. Он умрет, от болезни, от руки ли супруги, чье лицо бесстрастно, от случайной ли стрелы.
— Не о чем? — Вилхо хмурится и, позабыв о том, что должен хранить лицо, трет ладонями щеки. На золоте появляются проплешины.
— Мой кёниг был ко мне добр. Разве он не дал мне земли, чтобы я стал богат? Не наполнил мои сундуки золотом? Не отдал под мою руку аккаев? Не подарил корабли?
Светлело лицо Вилхо.
— И тебе больше ничего не надо? — это спросил не кёниг, но Пиркко, которая поднялась по ступеням и, обойдя Янгхаара, встала по правую руку мужа. Легли белые пальцы на дряблую его ладонь, накрыли, успокаивая.
— Надо, — признал Янгхаар, отступая. — Я не прошу освободить меня от клятвы.
Серебро и золото.
А за спиной сталь клинков.
— Лишь отпусти меня.
— Ты не хочешь больше служить своему кёнигу? — ее голос сладок, как мед диких пчел.
— Я устал воевать.
— Что ж… — Вилхо всматривается в лицо жены, словно ищет в нем одобрение. — Мы думаем, что ты можешь быть свободен.
— Благодарю, мой кёниг.
Взмах руки. И усталое:
— Иди, Янгар… Мы будем помнить о тебе.
Ему позволяют добраться до двери. И струна тетивы тревожит слух. Плачет раненый воздух. И Янгхаар успевает отшатнуться.
Острие касается шеи, отворяя кровь.
— Стой, — этот голос заставляет подобраться и положить руки на пояс.
Ножны пусты.
А нож в руке…
— Стой, змееныш, — повторяет Ерхо Ину, и вторая стрела, пробив рукав, вонзается в двери. — Или тебя пристрелят.
Нож со звоном ударяет в кольчужную рубаху Ину.
— Дурак.
Стрела пробивает плечо. Больно. Но кажется, эта боль — лишь начало.
Запах чужака я ощутила издали.
Снег припорошил следы, и лишь на берегу реки, оттаявшем по недавней оттепели, виднелись полукружья подков.
От чужака пахло сталью и дымом.
И невольно запах этот вызывал смутный потаенный страх. Шерсть на медвежьей шкуре подымалась дыбом, а сама она потяжелела, норовя пригнуть к земле.
Нет. Я давно уже не примеряла обличье медведицы, и если поначалу оставаться человеком было сложно — лес манил, а Горелая башня представлялась едва ли не клеткой, то сейчас я привыкла. И к башне. И к одежде. И к обуви.
Ступни мои стали мягче.
А кожа на руках посветлела. И ногти утратили звериные плотность и остроту.
Пожалуй, если бы не шкура, плащом лежавшая на моих плечах, меня можно было бы принять за обычную женщину. И я, отмечая каждый прожитый день зарубкой на дверном косяке, радовалась.
Время шло.
И судьба была ко мне милосердна.
Сны и те отступили, позволяя поверить, что у меня получится. Вот только одиночество порой было невыносимо. И я, пытаясь стряхнуть липкую тоску, выбиралась из Горелой башни, бродила окрест, слушала птичьи сплетни.
И вот наткнулась на чужака.
Он держался середины реки, скованной толстым льдом, и мохнатая коренастая лошадка ступала неторопливо. Седельные сумки были велики, а в руке чужак держал копье, украшенное тремя волчьими хвостами. С притороченного к седлу щита скалилась белая волчья голова.
Добравшись до излучины, всадник спешился, ослабил подпругу и уздечку снял. Он был деловит и нетороплив, но вскоре на берегу уже горел рыжий костер, облизывал шершавые бока котелка, в котором плавился снег. Всадник же растер лошадь досуха и повесил на шею торбу с зерном. Вот только ела она, то и дело вскидывая голову, всхрапывая. Верно, доносил ветер мой медвежий запах.
Мне же тянуло дымом.
И хлебом.
Кашей, которую он варил, весело напевая что-то под нос.
Он был не молод, но и не стар. Борода его была рыжей, а волосы, выбившиеся из-под шапки — черны, как смоль.
— Эй, — встав ко мне спиной, крикнул всадник, — выходи, кем бы ты ни был!
Он чуял меня.
— Выходи! Не обижу!
И я выглянула из тени.
— Здравствуй, — сказала, пробуя собственный голос на вкус. Уже много дней мне не с кем было разговаривать.
— И тебе доброго дня… ты заблудилась? — он скинул шапку и запустил пятерню в черно-рыжие, словно подпаленные, лохмы.
— Нет.
— Ты здесь живешь?
— Недалеко, — я разглядывала чужака, а он — меня. И в его глазах не было удивления.
— Спускайся, — предложил он. — Каша готова. И хлеб есть. Не побрезгуй уж.
— Кто ты?
— Человек. Слуга кёнига. Добрый сын. Верный муж. Заботливый отец. Всего понемногу. А если ты об имени, то называй меня Гирко. Садись к костру, гостьей будешь.
Он подал мне деревянную миску, расписанную нехитрыми узорами, и ложку.
— Аану, — я присела на коряжину и ноги поджала.
— И давно ты здесь обретаешься?
— С лета.
Крупяная каша обжигала нёбо, и вкуса не имела, но я заставляла себя тщательно пережевывать ее, стараясь отрешиться от иных, куда более привлекательных запахов.
Всхрапывала лошадка.
Что-то напевал Гирко.
И громко стучало его сердце.
— Скажи, Аану… — он не спешил садиться, но, скинув тяжелую волчью доху, кружил по поляне. В глубоком снегу оставались следы, словно пробоины.
И грязь.
Я же следила за гостем.
— Скажи, Аану, — остановившись, Гирко мазнул по мне взглядом и поспешно отвернулся. — Не видала ты тут, часом, человека…
— Видала. И вижу.
— Кого?
— Тебя.
Он хохотнул, показывая, что понял мою шутку.
— Нет, не меня, другого…
— Какого?
Каша остывала и застревала в зубах. А вопросы мне не нравились.
— Людей здесь много… охотники вот… — я отставила миску, раздумывая над тем, что пришла пора распрощаться с гостеприимным чужаком. — Или странники…
— Странники, значится… дорога ведет, дорога прядет, а уж куда выведет… или на кого, — Гирко принял миску, которую я вернула с поклоном. — Тот, о ком я спрашиваю, черноволос. И черноглаз. Он не высок, не выше меня. И шапки не носит, а волосы в семь кос заплетает… видела такого?
— Нет, не попадался.