Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во второй половине дня гостиная становилась клубом. Если к завтраку и обеду выходили в основном женщины, то сейчас в гостиной сидели, за редкими исключениями, мужчины. Они пили пиво и играли в шахматы или в нарды. Из окошка раздачи я наблюдал за бессильными движениями их рук, когда они трясли кожаные стаканчики для костей. В их глазах не было ни страсти к игре, ни даже особого интереса. Время от времени падали их прислоненные к стульям трости, которые до конца игры уже никто не поднимал. Старики были немногословны: они сыграли друг с другом столько партий, что вид выпавшей кости был выразительнее всех возможных слов. Белое зимнее солнце уже почти не освещало гостиную, и вошедшая Хазе включила свет. Сочетание электрических ламп с остатками солнца рождало ощущение какого-то хрупкого уюта, от которого сжималось сердце. Это был особый уют общения перед уходом, уют, тепло которого усилено ожиданием ночного одиночества.
— Сейчас вам нужно пойти к фрау Файнциммер, — сказала мне Вагнер.
Вручив мне бумажку с адресом, Вагнер объяснила, что от меня требуется помощь в уборке квартиры.
— Очень интересная фрау, — добавила Вагнер.
Дверь мне открыла невысокая женщина в домашнем халате. В сравнении с виденной мною публикой она была не такой уж старой. Лет семидесяти. Крашеные волосы, едва заметный пух над верхней губой. Родимое пятно над переносицей. Оно придавало ей немного индийский вид.
— Здравствуйте, Кристиан, — неожиданно назвала меня по имени фрау Файнциммер.
Ну конечно, ей сообщили о моем приходе.
— Здравствуйте, фрау Файнциммер.
— Можете называть меня просто Сарой.
Просто Сарой. Ее квартира походила на лавку древностей. Помимо широкой тахты, мебель состояла из старинных шкафчиков и этажерок. На них лежали мандолины, банджо, аптекарские весы и целая масса неизвестных мне предметов. Кое-что размещалось прямо на полу. Помахивая хвостом и таща за собой колечки стружек, из смежной комнаты выбежал щенок. С точки зрения уборщика, эта квартира была безнадежной. Проследив за моим взглядом, Сара сказала:
— Я покупала все это на блошиных рынках. Мне нравятся разные механизмы. Я не знаю их предназначения, но они радуют глаз, правда?
— Правда. — Я провел пальцем по струнам банджо. — Вы играете?
— Нет. Я мечтала играть в детстве, да так и не выучилась. Я, Кристиан, помню довоенные джазовые оркестры Мюнхена. Вы их не помните. — Она взяла с полки какую-то книгу и принялась ее листать. — Вы — совсем молодой человек, Кристиан. Вам лет двадцать, угадала?
— Угадали.
Наконец она нашла то, что искала, и ткнула пальцем в широкую страницу, где среди плотно набранного готического шрифта помещалась фотография какого-то оркестра.
— Это моя первая любовь.
Сара захлопнула книгу и положила ее себе на колени.
— В отличие от вас, Кристиан, я тридцатого года издания, почти раритет. — Она внимательно посмотрела мне в глаза. — А знаете, что такое быть в тридцатые годы еврейкой, да еще в Мюнхене? Это мука, Кристиан, это хуже, чем рожать. Только не кивайте мне постоянно, вы ведь, надеюсь, не рожали?
— Нет.
— Я тоже, — вздохнула Сара. — Жизнь прошла по-дурацки, совсем по-дурацки. Лучше бы уж я в самом деле кого-нибудь родила. Кофе хотите?
Несмотря на мое стремление приступить к уборке, она поставила на кухне чайник.
— Разве здесь можно что-то всерьез убрать? — спросила Сара, показывая рукой на окружающие ее вещи.
Она присела на край тахты и внимательно на меня посмотрела.
— А кроме того, имейте в виду, что большинство из тех, к кому вас в дальнейшем направят для помощи, зовут к себе не ради уборки или не только ради нее. Им нужно общение.
— А вам?
— Я — особый случай. — Она повела плечом. — Но иногда мне тоже нужно общение.
Мы сидели за маленьким столиком, и я пил кофе. Оказалось, что Сара ничего пить не будет. Расположившись напротив, она в упор смотрела на меня, отчего я испытывал особенную неловкость. Я и впоследствии с трудом выдерживал этот взгляд в глаза, внимательный и по-детски настойчивый.
— Вы фантастически красивы.
— Да, — неожиданно ответил мой смелый двойник.
Вскарабкавшись на тахту, щенок подошел к тому ее краю, возле которого на стуле сидел я. Он тщательно прицелился и перепрыгнул мне на колени. Понюхал печенье в моих руках. Осторожно откусил.
— Я ценю красивых людей, поскольку сама была дурнушкой. Говорю «была» не оттого, что сейчас похорошела, как вы понимаете. Просто старость уносит такие подробности, как красота или некрасота. — Сара помахала себе в приваленное к стене большое зеркало. — Наружу выходят какие-то другие качества. Что-то более внутреннее.
— У вас есть ваши старые фотографии?
— Есть.
Сара подошла к одному из шкафчиков и достала альбом. Я передвинул свой стул, оказавшись с ней по одну сторону стола. Это был старый альбом в массивном сафьяновом переплете и страницами, переложенными папиросной бумагой. С этих страниц на меня смотрела смуглая и действительно некрасивая девочка.
— До сорокового года мы жили в Мюнхене. Потом родители оказались в концлагере, и об их судьбе я больше ничего не знаю. То есть знаю, конечно: я прочла, кажется, все, что написано о Холокосте. Я читала это не из исторического любопытства, а из-за них. Я знала людей, которые просматривали все военные кинохроники, чтобы хоть что-то узнать о своих родственниках. Это что-то вроде болезни. — Она помолчала. — Сегодня я слышала по телевизору, как один из немецких министров назвал Гитлером какого-то Милошевича, а деятельность этого Милошевича сравнил с Холокостом. Все понемногу девальвируется. В том числе Холокост.
— Германия хочет остановить преследование албанцев, — ответил я, вспомнив Кранца.
— У меня тонкий слух на фальшь. Впрочем, я здесь не беспристрастна.
Сара едва заметно улыбнулась.
— Как сложилась ваша жизнь после ареста родителей?
— Меня удалось перевезти в Америку. Это сделали наши дальние родственники.
Сара в окружении своих родителей. Диван в библиотеке. С чем еще могли бы сочетаться эти люди? Я попытался представить их в бараке концлагеря.
— Кем были ваши родители?
— Папа был адвокатом, мама не работала. Последние годы он тоже не работал.
Сара на фоне статуи Свободы. Статуя вошла не полностью, зато Сара видна хорошо. Две черных косички. Темное, чуть ниже колен, платье, массивная послевоенная обувь. Полувоенная даже.
Сара в Лондоне. Автобусы и такси, они и сейчас там почти такие же. А она изменилась. Покрасив седеющие волосы, избавилась от своей избыточной черноты. У каждого человека есть тот особый возраст, когда он выглядит лучше всего. Ее возраст — это старость. Старость можно считать стременем ее расцвета.