Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта точка отсчета, которой не знает Марина. Она не знает, как я почувствовала, увидев Сашу: - Вот, спасенье наше придет через него! - будто сошла на меня божья или какая другая благодать.
Саша стал бывать у нас почти каждый день, приносил Федьке железки транзисторы, платы. Федька, наслушавшись наших разговоров, выдумывал и себе "п-п-риемник с в-в-ысоким ч-чувством". Новый логопед, появившаяся в нашей поликлинике, усталая растрепанная женщина с грустными глазами, скоро сказала мне: - Мальчик будет говорить, мамочка, только вы так не переживайте. И чем лучше у него шли занятия с метрономом, чем нетерпеливее он бежал открывать Саше дверь, и сразу показывал отвалившиеся от машины колеса, а Саша, не сняв еще ботинки, брал, вертел, соображал, как починить, тем чаще стал меня мучить один и тот же сон, вернее, страх во сне. Я просыпалась в ужасе, мне представлялось, что у Федьки опять все покатилось вниз, и что-то плохое у Саши, все наделала я, и ничего уже нельзя исправить. Я просыпалась, соображала, что сон, вздыхала, и в моем вздохе было немного облегченья. Мне все время казалось, что этот сон вот-вот сбудется, что чудес не бывает.
Днем это проходило. Днем я, вроде бы, жила, как и те люди, которым завидовала, делающие что-то не по особой причине, а просто потому, что им так хочется. Марине хотелось, чтобы все восхищались, как она хороша, она улыбалась и кокетничала. Тольке хотелось расслабиться, он являлся на работу с крутого похмелья. Бенедиктовичу хотелось показать, какой он важный - он принимался орать. Я днем работала на машине, ругалась с Бенедиктовичем, обсуждала с Мариной какие-то платья, ехала домой с Сашей, бежала в садик, брала Федю, мы неслись в поликлинику, потом приходил Саша.
А когда я оставалась одна, я чувствовала, все повторяется, мне опять мало того, что есть, и ничего я не могу с собой поделать.
Как напирающей ордой овладевала, наверное, жажда крови, а всякими рвущимися к престолам личностями - жажда власти, так меня начала одолевать жажда собственности. Едва выкарабкавшись из ямы, почувствовав, что Саша и во всех общих разговорах ищет только мой взгляд, я, как та свинья, посаженная за стол, сразу начала забрасывать туда и ноги. Я вспоминала, как, подняв брови, с насмешливым любопытством спрашивала Сашу, собирающегося в командировку: - А что не на самолете? Боишься, что того? - Я спрашивала специально - знала, что Саша не любит самолеты, болезненно морщится, когда слышит, что там и там авиакатастрофа. Зачем я так спросила? Зачем я хвасталась, что сковырнула родинку, зная о Сашином ужасе перед всякими такими вещами, а потом наслаждалась то ли тем, как он ругался и кричал: Руки тянутся ковырять, то ли своей показной беззаботностью. Мне надо было мучить теперь его, потому что не получалось, по-моему, он не делал того, что я хотела: каждый вечер к одиннадцати я уже знала и ждала - он хлопал себя пару раз по коленкам, качнувшись туда-сюда на диване, потом смотрел на часы, потом - на меня виноватым взглядом, и каждый раз я отвечала ему сообщническим кивком, делала такое лицо, что все я, конечно, понимаю, и одобряю, и знаю, что иначе нельзя, и говорила обыденные слова, но и я, и он чувствовали - весь этот сироп отдает химией. Я стояла в коридоре, он, присев, завязывал шнурки, я молча смотрела. Я хотела, чтобы он почистил зубы и остался, хотела утром выдать ему рубашку, командовать, велеть привести в порядок ботинки. Я хотела иметь возможность ввязываться в разговоры в очередях, вставляя: а мой муж ест то-то и то-то, но у Саши была мама, с которой он путешествовал в Филармонию, покупал ей приносимые на объект кофточки, бегал по городу, добывая сердечные лекарства. Теперь он регулярно звонил ей от нас, сообщал, когда придет, и по тому, как он не упоминал мое имя, вежливо-холодно говорил, я чувствовала - у них разлад, виной всему мы с Федькой. И, кинув взгляд на Федькины лопоухие розовые уши, я чувствовала, как закипает все внутри. Однажды я вслух размышляла, что надо Федьку в спортивный кружок, сидит крючком, Саша усмехнулся: - Мама отдавала меня в фигурное катание, был такой фигурист Толлер Кренстон, может, помнишь, она хотела, чтоб я был, как он. Я улыбнулась - Саша был похож скорее на мишку в зоопарке, ходил вразвалку. - Потом она отдавала меня еще в музыкальную школу, - прибавил он, вспоминая, - мечтала, чтоб я был вроде Вэна Клайберна. - Толлер Кренстон, Вэн Клайберн - и вдруг так влип! - завершила мысль я, оглядывая стены тесной квартирки. Он не отмахнулся, он серьезно сказал: Надь, со временем она поймет, я бы не хотел вот так, сразу, но - как ты решишь... - Это было сказано с напряжением, он затаился, ждал. Я представила, как после методичного тупого перетягивания я вдруг единым усилием вырвала бы у его так похожей на меня мамы победу и могла бы, значит, торжествовать. - Конечно, не горит, - беспечно сказала я, и в ответ был его благодарный взгляд, я дала себе очередную клятву не говорить никогда ни слова. Я молчала об этом, но срывалась в другом. Я поняла, что человек не может измениться - воспитанье, самовоспитанье, внутренняя работа - все это ерунда и, угрызайся, не угрызайся, все равно, нет-нет, да и вылезет из тебя твоя суть нечаянным словом, просто взглядом, мыслью. Моя суть - находиться в центре и дирижировать, чтобы все вокруг делалось, как я хочу, а у окружающих возникал бы радостный отклик, или вздох, или стон. Саша всегда играл только соло, дирижирование ему было противопоказано. Марине в его группе так легко было бездельничать, он старался все сделать сам, когда зашивался, подходил с извинительными прибавками:
- Если тебе не трудно, - просил: - сделай, пожалуйста. Он так просил и меня. Я бы на его месте просто велела: отредактируй быстренько вот тут. Он подходил, мялся, заводил свое: если тебе не затруднит, даже меня попросить ему казалось неловко.
Мы были разные, я сразу примеривалась, будет человек моим, или нет, и что тогда смогу с ним сделать. Саша ни на кого не покушался, он был сам по себе, как явление природы - падающий снег, текущая речка. Мне очень хотелось, я могла бы повернуть речку вспять, разбомбить снежное облако, но, глядя на Сашины безнадежно-упрямо сжатые губы, устремленный в себя взгляд, чувствовала - последствия будут необратимы. А главное, я не знала, зачем мне так надо сделать с ним все по-своему - потому ли, что я совсем не могу иначе, или потому что оптимальность этого засажена и вбита в голову.
Я понимала, почему раньше шли в отшельники или в монастырь - убежать от людей, которым ты можешь доставить вред, уйти туда, где тебя никто не знает, чтобы никого нельзя было ни огорчить, не переделать. Я бы тоже ушла, если б было кому растить Федьку. Вот выращу, буду ему не нужна, может, еще и уйду.
Я иногда думаю, скорей всего, я просто свихнулась, может, вполне нормально, хотеть определенности, требовать, чтоб так или этак, устраивать сцены, бить по морде, рвать волосы. Может быть, так и должна поступать нормальная женщина, а все эти мысли - навязчивый бред, болезнь, комплекс, возникший еще в детстве. Я помню, я, маленькая, лежу в кровати, слушаю, как говорят мама с папой в другой комнате, обсуждая чьих-то взрослых, жестоких к родителям детей. Я не очень-то понимала, чем плохи эти дети, но ясно слышала покорность и смирение в родительских грустных голосах. Я вдруг очень хорошо поняла, они не знают, как будет у них со мной, когда я стану большая, но готовы принять любую долю. И я ужаснулась этому смирению и неизвестности, какой же я буду, и что это время так далеко, а я не в состоянии сейчас ничего сделать и ни за что ручаться и могу, значит, действительно, вырасти, все забыть и сделаться плохой и злой.