Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему придется заходить в кабинет, где в обычном окруженье руководителей групп восседает ни в коем случае ни Андрюха, а начальник отдела Андрей Николаевич Тузов. Все обернутся и замолчат, Саша спросит насчет машинистов, Андрюха выдержит паузу, а потом скажет что-нибудь отечески-покровительственное, объясняя упавшему с Луны подчиненному всю важность и срочность экспедиции, государственный масштаб, народно-хозяйственное значение, а, следовательно, нелепость притязаний. Тузовские прихлебатели будут насмешливо пялить глаза, жалко, что не принято у них там лузгать семечки, заплевали бы весь пол.
Кто-нибудь, конечно, пошутит в такт. Саша не поднимет глаз, стыдно будет за Андрюху, за себя, за всех присутствующих, попросит, наверное, еще: - Дай мне хоть кого-нибудь.
Андрюха орать на Сашу пока еще не смеет, снова разъяснит и никого не даст.
Вот так все оно и будет, и пойдет Саша обратно в наш домик No2, и будет работать до первой неисправности машины. В общем, неизвестны только сроки и подробности, исход - налицо.
Я оборачиваюсь к приемнику, синхронометру, передатчику, высокочувствительному блоку, разработанному Сашей - самой главной части нашей станции. Сколько всякого было среди этих железных ящиков: Сашина первая лекция про возвратно-наклонное зондирование и связанные с ним проблемы - особо мощный передатчик, высокочувствительный приемник. Эти проблемы в станции решались, - имелось новенькое свидетельство об изобретении. - Покажи авторское! - пристала я, когда мы с Федькой пришли к ним - Саше и его маме. Он нехотя вытащил из папки, сунул мне как-то сбоку, отвернулся. Я, шевеля губами, читала, Федька трогал красную полоску. - Да ладно рассматривать, подумаешь! - фыркнул Саша, потянул бумагу и быстро ее запрятал. Он сделал это небрежно, не придавая будто этой бумаженции никакого значения, но я-то видела - он отворачивался, потому что улыбка морщила губы, его распирало от радости, когда он смотрел на эту бумагу, он стеснялся своей радости, а скрывать не умел, я всегда все видела по нему, и мама его, конечно, тоже.
На следующий день он пришел на работу хмурый, опять прятал глаза, но радости в них уже не было. Я поняла - помнила, как изо всех сил улыбалась его мама, как натурально не замечала Федькиной почти немоты. Я подумала: хорошо, этого я и хотела, вчера только боялась, что, заимев что-то еще, я отниму у Федьки. И я забормотала про себя: все правильно, все хорошо! И не сразу поняла, что бормочу, чтобы не реветь.
Я и сейчас готова забормотать, но замечаю вдруг, что в комнате у соседнего окна еще стоит и курит Марина. Я совсем забыла про нее, а она стоит и курит в машинном зале, где курить нельзя, я ничего не говорю ей, усаживаюсь у другого окна и жалею, что не курю - что-нибудь такое сейчас, наверное, тоже неплохо бы делать.
- Ну, что, довольна? - спрашивает Марина. - Сломила гордыню?
Я пожимаю плечами: какая, интересно, у меня, по ее мнению гордыня, что я должна была сделать - плеснуть ей кислотой в глаза или выкинуться из окошка? Гордыня всегда была у нее, я помню, как она собралась на четвертом курсе замуж за кудрявого ясноглазого сына каких-то сиятельных родителей, и уже была назначена свадьба, и я побывала на предшествующем свадьбе торжестве, во время которого в центре бального, иначе не назовешь, зала в огромной квартире танцевали Марина и ее высокий жених, и Марина, закинув кверху голову, пристально смотрела в глаза жениху, изображая смертельно влюбленную женщину, жених сиял, а по углам толпились и одобрительно шушукались родственники. А через неделю Марина, беспечно бросив сумку на парту, сказала: - Я передумала замуж, не могу я с этим дураком. - А как же все остальное? - поразилась я, потому что Марина долго вынашивала идею дающего перспективы замужества. - Никак, - усмехнулась она. - Что делать, если не лезет...
Вот и теперь она стоит и курит, хоть и нельзя не только залу, но и ей всегда была упрямой саботажницей, а я всегда была лишь послушной девочкой, отличницей.
Я помню, как получив в первом классе первую отметку четверку, и по дороге домой из школы, держа за руку маму, подняв к ней голову с тощими косицами и огромным бантом, глядя ей в глаза вопросительно-чистым взглядом, я сказала: - Получила сегодня четверку. Это ведь хорошая отметка, правда? Плохо дело, - покачала мама головой, - уж первой-то оценкой должна быть пятерка, с четверки быстро скатишься и на троечку.
Но нет, я, наверное, лукавлю, сваливая все на маму, вопрос мой был задан неспроста, уже сидело во мне беспокойство, хорошо ли, что я получила пусть достойную, но не лучшую оценку. Это было с детства сидящее во мне стремленье к заданному абсолюту, может, оно вылезло из эгоизма единственного, позднего ребенка, привыкшего иметь все самое лучшее. Я получала пятерки и испытывала удовлетворение, что в моей жизни пока все идет, как надо: такое же удовлетворение испытывают люди, остановившиеся в метро как раз против нужных дверей нужного вагона, из которого ближе всего будет идти на выход.
Но если в метро, по крайней мере, быстрее попадешь, куда тебе требуется, то пятерки я стремилась получать лишь потому, что это считалось хорошо и правильно. То же было и в институте - я не бог весть как интересовалась своей инженерной специальностью, но до самого рождения Федьки работала на кафедре - из-за денег, конечно, но в немалой степени и из стремления углубить свои знания, мне и тут никак нельзя было упустить возможность делать то, что считалось хорошим и полезным.
Я смотрела фильмы, о которых говорили, не пропускала ни одной нашумевшей выставки. Мне надо было и в Филармонию, и в театры, а когда родился Федька, надо было носиться с ним в бассейн - плавать раньше, чем ходить, как советовали в книгах. Энергии у меня было хоть отбавляй, и еще было презрительное раздражение ко всему вялому, несобранному, ни к каким абсолютам не стремящемуся.
Алик однажды на первом курсе, на скучной лекции по физике написал стишок: "Учеба мне не уху, работать лень, и поступил я в ВУЗик в весенне-летний день". Он любил устроиться с гитарой на диване и напевать под нос что-то из Битлов, любил посидеть в кафе, пройтись по Большому проспекту. Я вспоминаю свой выжидательный взгляд, так часто обращенный к нему, и его ответный, сначала - безмятежно-спокойный, потом - напряженный, в конце упрямо-злой. Идея наших ссор всегда бывала одна: мне от него вечно было что-то надо, он изумлялся: - Что тебя все разбирает, посиди ты спокойно! Но сидеть спокойно я не могла, мне надо было, чтобы и он носился, обуреваемый жаждой деятельности, чтобы и у него горели глаза, и того же я, наверное, подсознательно ждала и от маленького Федьки.
В голове у меня сложилась идеальная модель семейной жизни - увлеченный Делом, но не забывающий и о Доме муж, занятая и Домом и Делом жена и любознательный, смышленый, спортивный ребенок. Все, что отклонялось от этой модели, а отклонялось практически все, что не касалось жены, выводило из себя, раздражало.
Алик учился, спустя рукава, к Федьке проявил самостоятельный интерес лишь однажды, пытаясь разобраться, есть ли у того музыкальный слух, и, решив, что - нет, продолжал флегматичные гулянья до песочницы и обратно, прихватывая с собой магнитофон. Он с тоской в глазах встречал домашние дела, вечно копил в раковине гору грязной посуды. А Федька не блистал любознательностью, не выучивался читать в три года, не проявлял никакого интереса к развивающим играм. Это все уже открылось без Алика, когда мы остались с Федькой вдвоем, и вся моя энергия обрушилась на ребенка.