Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Васяка! Сюда! Скорей!
Выстрелил несколько раз по белым всплескам пулемётного пламени. Патроны в магазине закончились. Пока заряжал новую обойму, Васяка затих. Шинель на его спине торчала дыбом, а под откинутой головой на снегу расплывалось бордовое пятно. Он выстрелил ещё несколько раз, не целясь, так, для острастки. Увидел, как справа упал за гряду кустарника Зот, как пополз назад, на отход, сержант Воронцов, волоча за собой на ремне короткий немецкий автомат. На дороге у моста стал разворачиваться «гроб», с него посыпались автоматчики. Пропали, мелькнуло у него, и тут же в грудь ударило, как будто сам берег обвалился на него всей своей непреодолимой тяжестью и опрокинул вниз, на камешник, к воде. Высунулся, ёктыть…
Погодя, когда он ещё не потерял сознания, но сил уже не имел даже для того, чтобы хотя бы распрямить подвернувшуюся ногу, увидел над собой, над обрывом, где только что стоял и откуда вёл огонь, двоих автоматчиков. Обрыв над ним колыхался. Старшина попытался встать и занять позицию вон там, где галечник усыпан его стреляными гильзами, – оттуда удобнее прикрывать Васяку и курсанта… Но силы покидали его. Вот они, немцы, как близко, подумал он и не испугался ни смерти, ни плена. Он смотрел на них будто в сержантский бинокль. Один из немцев, молодой, чем-то похожий на Васяку, что-то возбуждённо говорил, смеялся и стволом автомата указывал на него, старшину Нелюбина, беспомощно лежавшего на галечнике. Другой, постарше, в кепи, смотрел куда-то в другую сторону, ниже по реке, и рассеянно кивал.
– Найн, – сказал тот, что постарше, и похлопал молодого по плечу.
И они исчезли. А он, с трудом связывая рвущиеся и распадающиеся ниточки сознания, с ожесточением подумал: эх, ёктыть, гранату бы сейчас, да с силами собраться, чтобы добросить до них…
Ночью к нему кто-то подошёл. Подошёл тихо, крадучись. Обшарил одежду. Поправил ногу, неловко подвёрнутую во время падения, которую сам он не мог распрямить и которая болела больше всего. Сказал, теплом дыша в самые губы:
– Живой.
Больше он ничего не помнил. И голоса не узнал.
Очнулся старшина Нелюбин в санитарной машине, среди таких же бедолаг, как и он, искромсанных, изувеченных пулями и осколками. Машина куда-то неслась и неслась, как будто в пропасть. Подпрыгивала на ухабах. Их то расшвыривало к бортам, то собирало в кучу. И кузов всякий раз отзывался немедленным эхом стонов и проклятий. Кляли водителя полуторки.
– Какая же ты сволочь! – кричал лежавший рядом со старшиной боец с перебитыми ногами. – Какой ты шофёр? Подлюга! Тебе только говно на колхозной кляче возить!
Хотел застонать и старшина Нелюбин, чтобы тоже обматерить водителя, такого грубого, бессердечного человека, совершенно не понимающего того, что везёт живых людей, которые столько натерпелись в окопах и теперь вынуждены снова, уже по его водительской вине и человеческой нечувствительности, испытывать нестерпимые боли. Но в груди заклокотало, забулькало, а под гимнастёркой снова стало мокро и липко. Видать, лёгкие пробило, подумал он и решил лежать молча. Так, может, и дотерпит до санбата, где из него вытащат пули и перевяжут как следует, чтобы кровь не вытекала при малейшем движении. Однажды за спиной в кабине они услышали крик и матюжину. Кричал, видимо, водитель:
– Не видишь?! Самолёты! Надо в лесу где-нибудь приткнуться! Под деревьями!
– Гони, тебе говорю! Тут уже недалеко осталось! – требовал женский голос.
– Пошла ты!.. Погубишь всех, дура!
– Трус! – кричала женщина, может, даже и не женщина вовсе, а девчушка, уж больно безгрешен был и отчаянно смел срывающийся голос.
– Я, может, и трус. Только людей понапрасну губить не стану. И тебя, такую бешеную дурёху, тоже.
Через мгновение машину встряхнуло так, что взрыва они не расслышали, а их всех, тяжёлых и легких, кто мог сидеть и даже стоять, сгрудило в один мычащий и стонущий забинтованный ком. Машина резко затормозила. Взрыв, другой, третий!.. Куски земли ударили по брезенту и бортам.
– Кажись, улетели, иху мать!.. – погодя засмеялся в кабине водитель и позвал кого-то подпрыгивающим от счастья голосом: – Иди, садись в кабину, Наташа Ростова! Или в штаны наделала?
– Ничего я не наделала, – ответил ему девичий голос, теперь уже тоже весёлый. – При налётах вражеской авиации, между прочим, так положено…
– Положено…. Вот в следующий раз под руку не суйся командовать, – наставлял девчушку-санитара пожилой голос водителя. – Или ты… Погоди, погоди… Да у тебя, девонька, волосы белые. Вот, поглядись в зеркало. Испугалась?
– Да! – выкрикнула девушка, пересиливая себя, и заплакала в голос.
– Ну-ну, успокойся. Улетели. Больше не прилетят, проклятые. Садись. Что ж ты так всё близко к сердцу?.. На войне так нельзя. Привыкать надо. Как-то приспосабливаться. Эх ты, господи боже мой… Ну, успокойся. Успокойся.
И они, в кузове, слушая голоса водителя и санитарки, тоже успокоились и кое-как снова расползлись по окровавленной соломе на свои места. Теперь и они, а не только та невидимая девушка-санитар, которую только что назвали Наташей Ростовой, поняли, что водитель их полуторки не такой уж и грубый, и бессердечный, но опытный и знающий своё шоферское и боевое дело человек и что он их спасёт, довезёт до места живыми. Потом, видимо, когда уже въезжали в город, старшина Нелюбин снова не удержал при себе выскользнувшую ниточку сознания – полетел в тепло и покой, где не надо было ни терпеть боли, ни бояться смерти.
И вот он лежал на хирургическом столе под яркой электрической лампой, совершенно голый, немытый и раненный в грудь четырьмя пулями калибра 7,92, выпущенными из скорострельного пулемёта МГ-34, может, пулемётчиком охраны моста, а может, из бронетранспортёра, из того самого «гроба», который появился на дороге так неожиданно и из которого спрыгнули автоматчики, в том числе и те двое, которые потом ходили по берегу и добивали последних из оставшихся в живых. Но всех убить невозможно. Невозможно. Вот и он, старшина Нелюбин, всё ещё живой. А ведь уже лежал на камнях, отходил, так что немцы и пули на него пожалели тратить.
– Танечка, шевелись же, девочка, – поторапливала медсестру Маковицкая. – Я понимаю, что третьи сутки без сна и всё такое… Сегодня, обещаю, выспитесь все. А сейчас давайте соберитесь. Иначе они перемрут в нашем коридоре. Теперь они – на нашей совести.
– Простите, Фаина Ростиславна, – тихо ответила медсестра и прикусила губу. Прикусила до крови, до острой пронзительной боли, чтобы сон сразу отскочил, утратил над ней свою власть. Так медсестра Таня делала всегда, и потому искусанные её губы были опухшими, синими, некрасивыми.
– Танечка! Что вы такое делаете! Глупое созданье. Помогайте мне, – Маковицкая держала зажимом третью пулю.
– Положите их туда. Уникальный случай. Не богатырь, но выдержал. Н-да… Если выживет, вручите их ему как награды. Три медали за отвагу и мужество. Четвёртая – сквозная. Жалко. Коллекция будет неполной. А кому-то и одной достаточно…