Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не спится, знаете ли, вы разрешите с вами немного побеседовать?
Печка догорела, Василиса круглый, успокоившийся, сидел в креслах, вздыхал и говорил:
– Вот‐с как, Федор Николаевич. Все, что нажито упорным трудом, в один вечер перешло в карманы каких‐то негодяев… путем насилия. Вы не думайте, чтобы я отрицал революцию, о нет, я прекрасно понимаю исторические причины, вызвавшие все это.
Багровый отблеск играл на лице Василисы и застежках его подтяжек. Карась в чудесном коньячном расслаблении начинал дремать, стараясь сохранить на лице вежливое внимание…
– Но, согласитесь сами. У нас в России, в стране, несомненно, наиболее отсталой, революция уже выродилась в пугачевщину… Ведь что ж такое делается… Мы лишились в течение каких‐либо двух лет всякой опоры в законе, минимальной защиты наших прав человека и гражданина. Англичане говорят…
– М‐ме, англичане… они, конечно, – пробормотал Карась, чувствуя, что мягкая стена начинает отделять его от Василисы.
– …А тут, какой же «твой дом – твоя крепость», когда вы не гарантированы в собственной вашей квартире за семью замками от того, что шайка, вроде той, что была у меня сегодня, не лишит вас не только имущества, но, чего доброго, и жизни?!
– На сигнализацию и на ставни наляжем, – не очень удачно, сонным голосом ответил Карась.
– Да ведь, Федор Николаевич! Да ведь дело, голубчик, не в одной сигнализации! Никакой сигнализацией вы не остановите того развала и разложения, которые свили теперь гнездо в душах человеческих. Помилуйте, сигнализация – частный случай, а предположим, она испортится?
– Починим, – ответил счастливый Карась.
– Да ведь нельзя же всю жизнь строить на сигнализации и каких‐либо там револьверах. Не в этом дело. Я говорю вообще, обобщая, так сказать, случай. Дело в том, что исчезло самое главное, уважение к собственности. А раз так, дело кончено. Если так, мы погибли. Я убежденный демократ по натуре и сам из народа. Мой отец был простым десятником на железной дороге. Все, что вы видите здесь, и все, что сегодня у меня отняли эти мошенники, все это нажито и сделано исключительно моими руками. И, поверьте, я никогда не стоял на страже старого режима, напротив, признаюсь вам по секрету, я кадет, но теперь, когда я своими глазами увидел, во что все это выливается, клянусь вам, у меня является зловещая уверенность, что спасти нас может только одно… – Откуда‐то из мягкой пелены, окутывающей Карася, донесся шепот… – Самодержавие. Да‐с… Злейшая диктатура, какую можно только себе представить… Самодержавие…
«Эк разнесло его, – думал блаженный Карась. – М‐да, самодержавие – штука хитрая». Эхе‐мм… – проговорил он сквозь вату.
– Ах, ду‐ду‐ду‐ду – хабеас корпус, ах, ду‐ду‐ду‐ду. Ай, ду‐ду… – бубнил голос через вату, – ай, ду‐ду‐ду, напрасно они думают, что такое положение вещей может существовать долго, ай ду‐ду‐ду, и восклицают многие лета. Нет‐с! Многие лета это не продолжится, да и смешно было бы думать, что…
– Крепость Иван‐город, – неожиданно перебил Василису покойный комендант в папахе,
– многая лета!
– И Ардаган и Каре, – подтвердил Карась в тумане,
– многая лета!
Реденький почтительный смех Василисы донесся издали.
– Многая лета!! —
радостно спели голоса в Карасевой голове.
«Пачка Лебiдь-Юрчиков лежала на полу»
На денежных банкнотах, выпущенных в Киеве в апреле 1918 г. («карбованцы») была воспроизведена подпись директора украинской государственной казны Харитона Михайловича Лебедь-Юрчика, от фамилии которого и получили среди обывателей прозвище карбованцы.
«На столе… славный коньяк Шустова с колоколом»
Братья Шустовы – русские предприниматели, производившие с 1900 г. в России собственный коньяк. На его эмблеме был изображен колокол.
вознесли девять басов знаменитого хора Толмашевского.
разнесли хрустальные дисканты.
рассыпаясь в сопрано, ввинтил в самый купол хор.
– Бач! Бач! Сам Петлюра…
– Бач, Иван…
– У, дурень… Петлюра уже на площади…
Сотни голов на хорах громоздились одна на другую, давя друг друга, свешивались с балюстрады между древними колоннами, расписанными черными фресками. Крутясь, волнуясь, напирая, давя друг друга, лезли к балюстраде, стараясь глянуть в бездну собора, но сотни голов, как желтые яблоки, висели тесным, тройным слоем. В бездне качалась душная тысячеголовая волна, и над ней плыл, раскаляясь, пот и пар, ладанный дым, нагар сотен свечей, копоть тяжелых лампад на цепях. Тяжкая завеса серо‐голубая, скрипя, ползла по кольцам и закрывала резные, витые, векового металла, темного и мрачного, как весь мрачный собор Софии, царские врата. Огненные хвосты свечей в паникадилах потрескивали, колыхались, тянулись дымной ниткой вверх. Им не хватало воздуха. В приделе алтаря была невероятная кутерьма. Из боковых алтарских дверей, по гранитным, истертым плитам сыпались золотые ризы, взмахивали орари. Лезли из круглых картонок фиолетовые камилавки, со стен, качаясь, снимались хоругви. Страшный бас протодиакона Серебрякова рычал где‐то в гуще. Риза, безголовая, безрукая, горбом витала над толпой, затем утонула в толпе, потом вынесло вверх один рукав ватной рясы, другой. Взмахивали клетчатые платки, свивались в жгуты.
– Отец Аркадий, щеки покрепче подвяжите, мороз лютый, позвольте, я вам помогу.
Хоругви кланялись в дверях, как побежденные знамена, плыли коричневые лики и таинственные золотые слова, хвосты мело по полу.