Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот от этого вечера, от первой женской крови и порожней открытой земли, у Катерины Ивановны осталась тайная привычка примеривать свой рост к росту некоторых мужчин, чьи греко-римские профили, часто в сочетании с лысинами, вдруг возникали в толпе, будто чужеродные редкости, и возбуждали в Катерине Ивановне смутные мечты. Мысленно уткнувшись в лоснистую щеку или в неожиданно уродливый, ядовитый рот, Катерина Ивановна, с пятном стыда во все лицо, устремлялась прочь, видя перед собой только кусочек асфальта, спешно высвобождаемый чужими шагающими ногами. Благодаря своей способности мысленно переноситься следом за взглядом, Катерина Ивановна как бы прислонялась к незнакомцу, чуть ли не прижималась к нему и оставалась с ним, даже когда убегала в смятении перед своим бесстыдством, пугаясь луж и отраженных, не совпадавших с лужами по форме белых облаков.
Целый день после этого она оставалась как бы не в себе, ее подчиняла любая музыка, по радио или из раскрытого, сияющего стеклами окна; она не в силах была уйти, пока не кончится песня, и даже под гимн ей хотелось если не станцевать, то хотя бы изобразить руками в воздухе что-то огромное, гораздо большее, чем можно увидеть с земли, заметно округляющейся под йогами, если привстать на цыпочки. В таком взволнованном настроении у Катерины Ивановны, обыкновенно предпочитавшей ехать даже одну остановку, появлялась в ногах удивительно ходкая прыть, обувь ощущалась парой лишних фигуристых вещей, мешавших в полной мере почувствовать свободу. С отрешенной улыбкой Катерина Ивановна неслась по тротуару, как-то все время вклиниваясь между беседующими или идущими друг другу навстречу людьми; знакомые части города делались тесны и неудобны, будто выстроенные в комнате, а перспективы неосвоенных улиц были как развешенные по стенам заумные картины, где вертикали и горизонтали более соответствовали действительности стены, нежели изгибы и глубина. Каждых мужчину и женщину, обращенных друг к другу, Катерина Ивановна принимала за влюбленную пару. Она не знала, что же с ней такое творится и как это связано с чувствами людей, вовсе ей не знакомых, попарно растворявшихся в сумерках и претерпевавших странные изменения, когда над ними зажигались фонари.
Так у Катерины Ивановны и не было того, что девчонки в классе и во дворе называли словами; «дружить» и «ходить». Даже когда невозмутимый биолог Павел Ильич рассказал научными словами про это и задал параграф, она все равно не смогла представить, как это происходит в действительности. Ей казалось, что желто-розовая схема в учебнике имеет не больше отношения к человеческой анатомии, чем круговая мишень на картонном силуэте, который военрук поставил в подвал для учебной стрельбы. Однако это было явно против комсомола и учителей, и все они вместе ничего не могли поделать, только злились и стращали исключениями из школы, чтобы старшеклассники отложили это на потом. Их бессильное негодование, пересушенные меловые руки мумий при багровых лицах, источавших фальшивую доброту, вызывали у девочки приступы тихого злорадства. Каждый старшеклассник имел природное орудие – себя,– чтобы отомстить за дисциплину, за литературную любовь классических дворян, насолить директрисе, что, нарядившись пуще всех на школьные танцы, ласково подкрадывалась и разнимала слишком тесные пары, перекладывала их руки друг на друге, влезала на место партнерши, показывая пример горделивой осанки, после чего застигнутые ковыляли по залу на манер ожившей табуретки, желая только, чтобы поскорее закончилась музыка.
Девочка, распекаемая матерью за намазанный для пробы алый ноготь, за чуемый ею неизвестно откуда запах табака, почти хотела, чтобы девятые и десятые классы перегрешили между собой, а она бы посмотрела, какая пыль поднимется в учительской. Взрослая блистательная Любка, кончившая школу год назад и приводимая на вечера джинсовой компанией парней из десятого "Б", казалась ей едва ли не героиней. Затаившись у дальнего окна, в маргариновом холоде шелковой шторы, девочка с удовольствием наблюдала, как Любка взбадривает коленями пышный подол, как таскает по залу одного из своих кавалеров, щека к щеке, рука в руке, словно учит его целиться из пистолета в ошалевшую публику. Про Любку ходили слухи, будто ее уже забирали в милицию вместе с какими-то взрослыми мужиками, будто ее зовет уехать в Америку влюбленный миллионер. Девочка упивалась мыслями, что обидчица Любка такая великая дрянь, но сама боялась даже передать на уроке чужую записку, чтобы никто ничего не подумал, и терзала ее под партой в пуховые клочки, ощущая на себе помертвелый взгляд истомленного автора.
Рыжий Колька, как-то сникший после пятнадцати лет и, в отличие от здоровенных одноклассников, буквально опухших от соков и прущего молодого волоса, уже покрытый розовыми разводами первых морщин, однажды предложил ей понести портфель, неизвестно почему догнав ее в леденеющем сыром пришкольном скверике после восьмого урока. Он был уже не тот, что прежде, давно не дразнился и часто плакал без видимой причины, не выдерживая больше роли шута, и теперь его самого донимали, как могли,– всех почему-то страшно заводила его отрешенная, утертая кулаком физиономия, где в каплище слезищи словно увеличивалась его малюсенькая душа. Но девочка, из-за того, что мало общалась с Колькой, ничего ему не забыла, и когда он, осклабясь, предложил услугу, она с размаху хватила его перевалившимся в воздухе портфелем по шапчонке, упавшей под дерево. Девочка сама не ожидала от себя такого и, подхваченная злостью, лупила оскользающегося кавалера: аллейка была, как доска после чистки рыбы, в жидких потрохах и ледяной чешуе, и девочке хотелось, чтобы Колька за свое нахальство хорошенько вывалялся в грязи. Когда он наконец упал на четвереньки, приподнялся и опять упал, смешно тряхнув волосенками, запаленная девочка очнулась. Кругом стояли остекленелые деревья, странно расходящиеся ветвями, будто желая поскорей исчезнуть в бесцветном воздухе, а между ними тут и там темнели ее одноклассники, словно парковые статуи богов любви и красоты.
Впрочем, однажды за ней ухаживал один-единственный мальчик – непонятно, по-настоящему или нет, потому что сам он был какой-то ненастоящий. Новенький в параллельном классе, он, в отличие от других парней, охотно общался с девчонками, делал с ними стенгазеты и папиросные цветы для демонстрации – у него они выходили здоровенные и мятые, целые салфетки на палках,– и одновременно читал им фантастические лекции о йоге, черной магии и индейском календаре.
У него получалось, будто чудеса археологии таятся на каждом шагу, прямо в их бетонном сером городе, сегодняшнем, словно газета, с бабушками в хрущевках и молодыми семьями в многоэтажках,– в городе, где дома насилу отличались от своих проектных чертежей при помощи деревьев и облаков, а исторические памятники были представлены казенного вида собором, превращенным в краеведческий музей, да почернелыми, свистящими под ветром пустырями. Собственно, газета была наиболее правильным образом города, перекрывавшим все его события, от пуска завода до обрыва трамвайных проводов (невзрачный тип, оставивший по глухим дворам восемь нежных девичьих трупов и опечаткой ускользавший от любых проверок, в газеты не попадал). Все сравнительно старое отдавало скукой, будто вчерашняя новость. Рукотворность, искусственность города была доведена до предела, до сборки сегодня; один жилой массив можно было считать изображением другого, совершенно такого же, макетом из того же материала в натуральную величину. Обоюдное небытие типовых корпусов разрасталось до огромных размеров: крохотные их жильцы, взявшиеся словно ниоткуда, если и имели историческое прошлое, то за пределами города, в знаменитых и лучших местах, не принадлежащих им теперь из-за отсутствия гостиниц и прописки. Особенно было унижено первое поколение рожденных на этом голом месте, ездивших по теткам в Питер и Москву. Половина класса была из таких, они откровенно ненавидели бетонно-барачные улицы с заводом на горизонте, не ходили в местные театры, носили только купленное в столицах и считали, что лучше им вообще умереть, чем остаться в городе насовсем. В отличие от них, девочкина судьба целиком замыкалась здесь, в городе-городке, изжитом ее семейством до каких-то явных соответствий между небом и землей, до взаимной бессмыслицы их серовато-пасмурного простирания. Здесь даже самые страшные вещи приобретали как бы вид облаков и казались только похожими на беду, как облако бывает похоже на крокодила или корабль.– ничего не удавалось по-настоящему пережить, во всем обнаруживались какие-то фантастические, добавочные навороты, ничего, по сути, не добавлявшие. Поэтому девочке были не совсем понятны страсти одноклассников, считавших, что они слишком хороши для отравленных индустриальных катакомб. Однако само их присутствие напоминало ей, что где-то, гораздо дальше столиц. существует область ее ухода, симметричная городку и обеспеченная непреложностью его существования. Несмотря на внеисторичность и на всю промышленность города, новенький парень по имени Олег был всегда исполнен энтузиазма. Бледные его, мясистые черты, казалось, были специально созданы для выражения этого чувства: именно бледность в сочетании с очень черными скачущими бровями придавала его лицу нечто совершенно сумасшедшее. По словам Олега, множество его «знакомых» и «друзей» имели отношение к тайнам бытия: среди них он называл двоих настоящих поэтов, одного кладбищенского сторожа и даже капитана дальнего плаванья, бог весть откуда взявшегося посреди огромного и злого сухопутья, где мелкие чайки и грязные лестницы над городским прудом так тягостно напоминали о далеком синем море, будто оно было навеки проклято. Получалось, что «друзья» Олега отнюдь не дети: иным «подлецам», судя по пространным жизнеописаниям, к которым Олег то и дело прибавлял новейшие подвиги, выходило чуть ли не за сто. И у самого Олега тяжелая, неправильная, будто камень, голова, брюзгливые складки от крупного носа были как у взрослого мужчины. Из-за этого да еще из-за неестественно бескровного, большого, будто маринованного рта был он девочке немножко противен. Однако, когда Олег, сутуло приподымаясь на каждом шагу, враскачку подошел на перемене и предложил прогуляться, что-то в груди у девочки сладко обрушилось, и оставшиеся уроки в этот день застелил нежнейший, немного щиплющий туман.