Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все заметили, что эти слова, столь проникновенно произнесенные, были чрезвычайно значительны для самого чтеца.
Когда Федор Михайлович кончил, все переглянулись и минуты две помолчали.
— Слова из самой души!
— Великая сила слова!
— И любовь, господа! Любовь к народу! Любовь и к Гоголю! — послышались голоса с разных углов.
Федор Михайлович встал и, свернув листочки, осторожно вложил их в боковой карман. Все заметили, каким задумчивым стал его взгляд, какими встревоженными стали его глаза.
К нему подошел Михаил Васильевич.
— Вы так читали, — сказал он, — что мне казалось, будто дух Белинского витал тут, среди нас…
— Истинно восхищаюсь многими мыслями в письме, — ответствовал Федор Михайлович, глядя прямо в глаза Петрашевскому. — Много, много правды и не менее любви. Но и желчь тоже есть, и она напрасна, совершенно напрасна. Из злобы не рождается положительное начало, уверяю вас.
— Благородное негодование, Федор Михайлович, превыше упреков, — был ответ Михаила Васильевича. — Что с того, что форма желчная! Мысль-то в ней зато встает со всей справедливостью.
— О да! Сие — уж неопровержимо, — с довольством заключил Федор Михайлович.
Гневные и благородные чувства Белинского растревожили всех присутствовавших.
— Это речь друга, это слова настоящей и нелицеприятной любви, — поддержал общий вывод Ахшарумов. Он не мог усидеть на месте и, взволнованный, встал. — Ведь назначение человека, господа, — счастье. Человек имеет все права на счастье. А посмотрите на него: счастья у него нет и нет. Но оно будет, оно должно быть. И весь наш порядок рухнет, господа. Его удел — гибель. Многих и многих он еще погубит, но жизнь восторжествует, уверяю вас. — Дмитрий Дмитриевич оглядел слушавших и с радостной улыбкой заключил: — Люди заживут веселее и раздольнее и будут спокойно вращаться вместе с землей.
Споры собиравшихся у Михаила Васильевича все более и более становились строже и даже искуснее. Михаил Васильевич весь, без остатка отдавал себя пропаганде высоких мыслей и провозглашал любовь ко всем ближним и нуждающимся.
Чрезвычайное оживление в пятничные вечера вносил Ястржембский, каламбурист и весельчак. Михаил Васильевич снисходил к его шуткам и порою даже одобрял их.
В пятницу 18 марта Иван Львович разошелся насчет науки. Посетители впились в оратора.
— Из всех наук самая высшая и добродетельная для человечества — это наука социальная, — объяснял Иван Львович, разглядывая нежно-голубыми глазами присутствующих. — Сия наука, заметьте себе, — страшная, особенно для министров и великих князей, но мы ее не боимся. Пусть повелевают называть ее статистикой. Будем называть статистикой, уж если на то пошло. Пусть будет статистика, да зато наука настоящая, а не какое-нибудь богословие. Что это за наука — богословие? Бредни одни. Это наука притеснителей и инквизиторов. Она покровительствует богатым, раздает чины, ордена и награды, яко на небеси, тако и на земли, и проповедует чиноманию, — вот такую, какой болен весь Санкт-Петербург. Она — рабыня престола, а высший ее богдыхан — глава притеснителей народа. Какая же цена такой науке, господа? На бирже Европы она ценится высоко, но биржа-то сама рассыплется в прах в ту минуту, когда народы поймут настоящую науку — социальную.
Иван Львович в совершенстве знал политическую экономию и свою речь щедро пересыпал мыслями из Прудона и Фурье.
По окончании беседы он тихонько вдруг обратился к Михаилу Васильевичу:
— Не скажете ли, любезный друг, кто это сидит у самой печки на низеньком стуле и сверлит глазами пространство?
— Это недавний мой сослуживец в департаменте внутренних сношений, — пояснил Михаил Васильевич, — лишь два месяца, как определен на службу. Итальянец, по фамилии Антонелли, Петр Дмитриевич, живет на Большой Морской, вместе с Толлем, в отеле Боса. Чрезвычайно пытливый чиновник и с умом довольно просвещенным. Любопытствует насчет фурьеризма и европейской политики.
— А физиономия-то у него как у жареного поросенка, — мигом определил Иван Львович и расхохотался в свои широкие усы.
Антонелли сидел в отдалении и узенькими глазами обводил всех присутствовавших, и более всего — говорившего Ивана Львовича. Когда посетители начали уже расходиться, он осторожно подошел к Михаилу Васильевичу и мягким, растягивающимся голоском спросил:
— Не имею чести и удовольствия знать литератора Достоевского… А хотел бы…
— Будет в следующий раз, увидите, — пообещал Михаил Васильевич.
— Весьма заинтересован… Я, знаете ли, читал «Бедные люди»… Чувствительная поэзия, почти Бернарден де Сен-Пьер… и столько любви к человеку… столько сострадания…
Петр Дмитрич посмотрел чуть-чуть вверх и остановился в задумчивости. Узкие глаза его тускло поблескивали на круглом бритом лице. Он стоял перед Михаилом Васильевичем во весь свой высокий рост и пожимал плечами, точно ему было неловко оттого, что он выше Михаила Васильевича.
— Чрезвычайно ценю поэтические минуты в жизни, любезный Михаил Васильевич, — запел он, изредка и пугливо подымая глаза кверху, так, что казалось, будто он ждет, что вот-вот потолок обрушится. — Каждый воскресный день уж я непременно выезжаю в театр, — так завелось у меня еще с тех пор, как стал студентом. В семь часов извозчик дожидается у моего крыльца, я сажусь и качу… Тамбурини… Фрецоллини, Сальвини. Душа в восторге, и трепет, знаете ли, трепет тут… — И он при этом правой рукой погладил свою грудь.
Про Петра Дмитрича знали, что еще студентом он женился на какой-то англичанке или испанке, причем женился по страстной любви… к деньгам, но эта англичанка или испанка, занесенная неизвестным ветром в Петербург, вдруг бросила Петру Дмитричу пригоршню золота и сама укатила в свои природные страны, не дав другу насладиться прелестями жизни… С тех пор Петр Дмитрич ее и не видал. Порою он ужасно тосковал по золотой иностранке, но тоска постепенно сменилась новыми чувствами и идеями. Прикинулась ему столичная актриса, Анна Авдеевна, натура столь же чувствительная и сребролюбивая, как и сам Петр Дмитрич. Вот с этой-то Анной Авдеевной и жил он в том же отеле, что и почтенный Толль, — на самом углу Большой Морской и Торговой улиц, в доме хромого немца Штрауха, что в прошлом году неоднократно покушался на самоубийство, да упрямый пистолет каждый раз давал осечку.
На следующую «пятницу» Петр Дмитрич, бывши у Михаила Васильевича, решительно настоял на визите Михаила Васильевича к ним в дом, то есть к Анне Авдеевне и Петру Дмитричу. Михаил Васильевич пообещал, тем более, что была надобность побывать и у Толля. Тут кстати при разговоре подвернулся и Федор Михайлович.