Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мне еще не исполнилось и двух лет, я любила по утрам забираться в постель к родителям. Папа всегда просыпался первым. И он всегда старался не разбудить маму, чтоб она еще поспала, поэтому обычно именно он относил меня в ванную, потом варил мне кашу и так далее. Он говорит, что это была его любимая часть дня. Но я слышала, как он то же самое говорит о чтении мне перед сном. И о тех моментах, когда он видел мое лицо, забирая меня из детского садика. И когда мы вдвоем сидели в кафе и ели сэндвичи с тунцом. И когда он расчесывал мне волосы после ванны.
Как бы то ни было, он просыпался первым, а я уже была там и СМОТРЕЛА на него. На его лицо, всего в трех дюймах от моего. (Папа всегда говорит, что это достаточно близко, чтобы он почувствовал мое дыхание. – И чем оно пахло? – Теплым хлебом, – говорит он.)
И я каждый день задавала ему один и тот же вопрос: «Ты счастлив, папочка?»
«Сейчас я счастлив», – всякий раз отвечал он.
Самое смешное во всем этом то, что я по-прежнему хочу задать ему этот вопрос. Даже сейчас. Не потому, что меня интересует ответ. Я просто хочу сделать его счастливым, задав этот вопрос. Дышать рядом с ним и для него, чтоб он чувствовал мое дыхание и чтобы одного этого было достаточно для счастья.
А потом, среди записей, подобных этой, мне попадается нечто странное.
Вставки, которые никак не сочетаются с тем, что было перед ними и после них. Второй голос, более мощный, чем первый, словно бы прорывается вперед.
Папа считает, что может убежать от того, что его преследует. Может быть, он даже этого не видит или убеждает себя, что не видит. ЭТО НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ. Оно все равно за ним гонится. Точно так же, как оно гонится за мной.
Я как-то смотрела документальный фильм о медведях гризли. Там говорилось, что, если вы повстречали медведя в лесу, никогда не следует убегать от него, надо стоять на месте. И разговаривать с ним. Если убегаешь, он считает тебя будущей жертвой. Пищей. Едой.
Те, кто убегает, никогда не спасаются.
Но может быть, если остаться стоять лицом к опасности, можно показать, что ты не боишься. И у тебя будет в распоряжении чуть больше времени. И ты найдешь способ убежать и спастись.
Когда настанет такой момент, я не стану убегать. Я буду смотреть опасности ПРЯМО В ЛИЦО. Может быть, этого будет достаточно, чтобы у папы появился шанс спастись.
Потому что, если медведь не сожрет одного из нас, он сожрет нас обоих.
Откуда Тэсс все это узнала? Как она высмотрела то, что я запрятал так глубоко, что уже сам не видел? Я всегда знал, что мы с ней очень близки, что можем очень о многом сообщить друг другу одним взглядом через обеденный стол или глянув в зеркало заднего вида. И все же считал, что мы ничуть не более особые, чем самые счастливые и удачливые из аналогичным образом тесно связанных отцов и дочерей.
А оказывается, она могла читать и понимать гораздо менее различимые сигналы. Понимала, что мы с ней обременены одним и тем же нежеланным даром меланхолии, оба несем бремя Черной Короны, ставшей в нашем случае тем, что открывает дверь, в которую могут войти и выйти и другие сущности. Те сущности, которые обычно выступают под названием «духи», хотя их воздействие ощущается гораздо тяжелее, – оно более деструктивно, чем влияние тех полупрозрачных призраков, которых обычно имеют в виду, используя этот термин. Существа, давным-давно отсоединенные от своих тел, но столь настойчивые и яростные в стремлении обрести для себя новую шкуру, что совершенно не чувствуют зла и вреда, который они причиняют, и даже получают удовольствие от этих вреда и зла, когда влезают в шкуру живого, пусть хотя бы на время. То, что остается после их действий, уже совсем не похоже на то, чем оно было прежде. Это все те люди, что ходят среди нас, но чьи пустые взгляды проходят сквозь других людей.
Эта мысль заставляет меня вспомнить об отце. О том, что те характерные черты, которые отмечают нас с Тэсс, были характерны и для него. Он был таким – начинал горевать еще до того, как что-то терял, страдал при отсутствии каких-либо видимых оснований для страдания. Пытаясь отдалиться от нас, от своей семьи, мечась из города в город, заливая беду алкоголем, он старался убежать от медведя, что его преследовал. И в конце концов вышло именно так, как написала моя дочь в дневнике, – в этом она была совершенно права. Те, кто убегает, никогда не спасаются.
Может быть, я тоже убегал, начиная с того самого времени. Но больше убегать не буду.
Я звоню своей жене из кабинки в мужском туалете.
Не то чтобы мне было что ей сказать – наоборот, имеется много такого, чего ей нельзя говорить, – но у меня возникло неизбывное желание попробовать. И то, что я делаю эту попытку, сидя на закрытой крышке унитаза и бездумно читая сделанные на стенах самые гнусные и похабные надписи, какие мне когда-либо приходилось встречать, вдруг поражает меня своей странностью. Мне почему-то приходит в голову мысль, что это очень подходящее для данного помещения занятие.
Потом в трубке возникает голос Дайаны, записанный на автоответчик. Она не поменяла запись на автоответчике с тех пор, как мы с дочерью уехали в Венецию, так что в ее приветствии по-прежнему звучит легкость и беззаботность. Это тон, предполагающий возможный флирт. Но скоро это изменится.
– Вы позвонили Дайане Ингрэм. Пожалуйста, оставьте голосовое сообщение.
– Привет, Дайана. Это я. Не знаю, удастся ли мне позвонить тебе снова, после того…
После чего? Чего-то финального, окончательного, что бы это ни было. Стало быть, надо, по крайней мере, попрощаться. Или, возможно, теперь прощаться уже слишком поздно.
– Извини. Мне очень жаль. Вот дерьмо-то! Даже если бы тебе платили по пять центов всякий раз, когда ты слышишь от меня это «извини», так и отвечай – «дерьмо», ладно? Но я просто никак иначе не могу выразить то, что чувствую. Это относится ко всему. К Тэсс. К тебе и ко мне. К Уиллу. Я слышал про ваше несчастье, и, веришь или не веришь, мне очень жаль, что с ним это случилось.
Дверь в туалет открывается, кто-то входит и идет к раковине мыть руки. Кран открыт во весь разворот, вода хлещет потоком, капли падают на пол, я вижу их в щель под дверью кабинки.
– Дайана, послушай, я тут… – продолжаю я, понижая голос. Но мысль о том, что кто-то слушает мои слова, слушает то, что я сейчас скажу – притом что я даже сам не знаю, что за слова это будут, – останавливает меня. Я жду, пока тот, кто стоит у раковины, закончит свои дела. Но он не торопится. Вода хлещет в раковину. Капли на кафельном полу собираются в лужицы.
– Я надеюсь, что ты еще сумеешь снова стать счастливой, – шепчу я. – Я надеюсь также, что не отнял у тебя такую возможность.
Также? И что я хотел этим сказать? Что я отнял у нее возможность быть счастливой вместе с теми годами, что мы провели в нашем супружестве? И еще отнял у нее дочь?